«Обводной канал». 1982, №3. С. 48-59

«Обводной канал». 1982, №3. С. 48-59

 

Здравствуйте, Арно Царт!

Имя свое люблю
повторять, пока язык не одеревенеет:
Арно! Арно! иссиня-черная зелень
флорентийских мозаик.

Как десятиклассница, опаздывая на последний
выпускной экзамен, останавливается перед каждой
витриной, перед зеркальцем автомобильным
в изумлении: вот я! легче световой пушинки…

Так, вечерами, когда улица утихла,
Вслушиваюсь – отовсюду слышу:
самый воздух, невидимые губы
Арно, — шепчут, — ну где же ты, Арно?

Вот я. Пыль со стола сметаю. Ставлю
серебристо-черные ветки вербы
в черно-лаковую вазу перед посеребренным простором
окна, обращенного к пустырю.

Легко и счастливо дышится.
Жду звонка. Отворю гостье-итальянке.
И всего-то нужно – пускай она скажет:
Вы – Арно? Здравствуйте, Арно!


Прогулка с философом зимой

Холодно в наших краях.
Ревель под шапкою снежной.
Острые башни тушью
в рисовом небе
чуть нарисованы кистью лисы-невидимки.

Холодно в Марьямаа.
Горло укутав, иду
в кофик на Ратушной площади
встретиться с другом-китайцем.

Здравствуйте, Ляо-Го-фу.
Здравствуйте, Арно Царт.
Выпьем с мороза по чашечке черного кофе,
жгучего, словно эстляндские черти!

Помните время Семи Перемен,
дымку цветочную вишни,
чиновников, преданных долгу?

Белым драконом похищены Сяо и Чэн,
нету их больше.

Холодно в наших краях.
Выпьем кофе,
на Вышгород побредем.
Холодно. В небе Невидимый Лис
сыплет снежными хлопьями над Марьямаа.


Здравствуйте, господин Бо-даю-и!

Я живу в беспредметном городе.
Где-то
здесь витал дух Геродота.
Мы сидели тогда в кустах
и ели сухие коренья.
Стояло снежное лето,
пора мифотворчества,
цветенья истории и
встреч небывалых.
Тогда-то и встретил я вас, господин Бо-даю-и
в мандале мирового провала,
почти на границе черного с белым. Вот –
не сказал я – мы и встретились.
Пошли помолиться в грот.
Пили всю ночь до отвала.
Мир был беспечен, вечен и пуст,
как проповедь Лао-цзы.
Пьяная речь текла, как Янцзы,
но мы не открыли уст.
Потом он уплыл на джонке, а я
остался там, где стою,
почти на границе, на самом краю,
где Круг рассекает Змея.

1965


Сквозь стеклянное яблоко

Косой тростник дождя.
Преломленный сухой тростник.
Вечерний дождь и отблески брусчатки.
И запах моря.

На Ратушную площадь
окно мое выходит и раскрыто.
А я смотрю
на танец белых капель
по животу змеи – на подоконник,
на яблоко шафранное, литое,
стеклянное, на красный черенок
с одним листком бутылочного цвета –
отлито в Кёльне,
мастер Герхард Фукс.

Я вижу яблоко стеклянное, литое,
усеянное каплями тугими –
и каждая как яблоко.
И шум, и запах моря.
И влажная бумага, и перо.

Освободясь от моего насилья,
летит перо само собою, чертит
готические арки, островерхий
подробный город, окруженный рвом.

Ворота крепостные. У ворот
коня седлает муравьиный рыцарь.
Горбун присел на корточки – он смотрит
коню под брюхо.
Пахнет свежей рыбой.

Служанка возвращается с базара,
оглядываясь и крестясь, как будто
за нею гонятся разбойники лесные –
корзину отберут, повалят наземь,
цветок, под юбкой пышущий, сорвут,

И прочий вздор.

Но я смотрю в окно
сквозь яблоко стеклянное на площадь –
она в дожде младенчески-зеленом,
бамбуковом, как роща размышлений
у хижины отшельника растет.

Она безлюдна. Только двое пьяных
на самой середине, упираясь
друг в друга спинами, ширинки расстегнули –
две изумрудных изогнулись ветви,
плывут по лужам пузыри…

Я вспоминаю плакальщицу-иву,
нефритовую глубину пруда,
где умершая поэтесса,
одежды сбросив, медлила войти
в зеленое свое подобье.

Ах, — замирала, вставши над собою…
Дождь начинался, танцевали капли
на мраморных плечах, на животе,
на яблоке стеклянном, что прижато
к бедру – и горячее льда.

Дождливым вечером: синдзяньский колокольчик
темно-зеленой бронзы, хрупкий звон…
Открыл – за дверью кланялся китаец.
— Просили пеледась… Исчез. А я держу
шкатулку с желтым яблоком на дне.


Морская дева

Яо и Шунь
собирали прибрежные камни,
строили эти отвесные скалы
втыкали мох
в молниевидные щели
меж валунами.

Наш замок
разрушен бомбежкой.
русские? немцы? никто не помнит,
а кто и помнит – молчат.
Наш родовой замок –
руины у моря, один фундамент,
беседка в китайском стиле.

Черное облако
появляется над сосною.
Меерепиге, дева морская,
все лето, каждую полночь
меня вызывала на берег
тонко свистя,
дуя в игольное ушко.

— Тебе не жить бы на свете, —
говорила, меня обнимая.
/Кто это врал, будто губы русалок
пахнут тиной?
Земляничное поле ее поцелуев
на сыром песке задыхалось/

— Тебе не жить бы, — шептала, — милый!
Все, меня любившие, — нынче
они в садах подземных рабами
Яо и Шуню служат,
моют ведра, в железных тачках
возят живую землю,
садовые ножницы точат.

— Но ты не такой. Неприступной кровью
вены твои наполнены, милый.
Кроводвиженье твое – иероглиф бессмертья,
притягивающий, как луна,
мою грудь, мои волосы, все мое
существо… Слабею… Теряю силы…
Когда в августе ночи стали темнее –
перестала свистеть. Больше не появлялась.

Давно оставил Эстляндию. Оказался
в Ленинграде. Квартирка в башне
возле купчинского болота.
Но каждое полнолуние, в полночь,
с пустыря – тонкий свист,
мерцают губы, в игольное ушко
дующие. И усыпан
линолеум – земляникой.


Первый весенний день в Таллине

Нехорошо это, сам понимаю:
живу на улице Пик,
а выйду куда-нибудь – будто брожу по Китаю.
Хрупкие люди, птичий какой-то язык.

Господи, думаю, и откуда? –
вроде ничто не взрывалось, не жгли архив –
одни китайцы в Таллине, желтое чудо…
Хожу среди них, об остальном позабыв.

У библиотеки Крейцвальда окружила толпа
гадателя в голубом халате,
рядом жонглирует слепой
сырыми яйцами – глянцевая скорлупа

высоко в небе сверкает,
как белок разгневанного глаза
Небесной Кобылы.
Ну и дела.

Зашел позавтракать – ни одного известного блюда,
ни одной официантки знакомой –
в синих стеганых ватниках снуют китайчата,
в мягких фуражках со звездою.

Подбегают, пятятся, щебечут,
в угол тащат: «Твоя-моя села!»
Принесли миску тухлятины – воткнут бумажный столбик.
Вытащил, развернул – на трех языках названье:

«Молочный Дракон. Печенье. Юго-восточный кусок».
И стихи Председателя Мао
червлеными буквами: «Иду в пустыне
под зонтом дырявым…»

«Ешьте, — кланяются, — на здоровье,
записка вместо закуски». А меня воротит.
Около столика зеркальце – не узнаю себя:
сидит китаец, голова редька,

бородка реденькая, взгляд мутный…
Не иначе, с рисовой водки начал
первый день весенний,
новой жизни первое утро.

1967


Беседую с другом ранней весною

На створках шелковой ширмы –
ночи Золотого Дракона.
Белые мухи, бумажные зайцы
снуют за ширмой.

Но здесь тепло от беседы.
Медный чайник
полон вином подогретым.
Приветствую гостя.

Несколько лет не виделись.
— Надолго ли к нам из Восточной столицы?
Не спрашиваю о новостях,
о казнях, о перемещеньях по службе…

О делах государства
я, недостойный провинциал,
судить не смею –
иное дело стихии.

— У вас, говорит, свирепые ветры.
Вчера в дороге пурга застигла.
Всегда ли ваша весна так медлит
перед Начальником Года предстать?

— В столице персиковые деревья
давно уже розовым пухом покрылись.
Дым сожженных жертвенных денег
овеял цветущую ветку сливы.

— А у вас в уезде и народ какой-то
озлобленный, подстать непогоде.
Ездил с инспекцией по деревням –
разбегаются, увидя чиновничью шапку.

— Край суровый, киваю, но разве
знающий не радуется воде?
Разве гуманный прежде всего не ставит
горы в тумане?

— Разъединяя холодное с теплым, разве
мы не рискуем вызвать Великую смуту?
повредить Небесную музыку? Это жалкое мненье
вашего ничтожного друга.

— Лучше скажите… Мы наполнили чашки
теплым вином. Подобно хлопку в ладоши
лопается промасленная бумага
на западных окнах.

Ледяная струйка
в рукав скользнула,
обвилась вокруг шеи,
фукнула на светильник.

В темноте улыбаюсь. Легко и пусто. И слышу
тихий смех моего гостя:
— Лучше скажите, — смеется, —
не хотели бы вернуться в столицу?


Книготорговец оправдывается

Приехал хозяин печатни,
книгу мою привез.
Где, говорю, двенадцать
видов горы Фулинь?
Где стихи о двенадцати лисах?!

— Почтенный… а сам скукожился,
в глаза не смотрит, бормочет:
— Почтенный, доски испорчены!
видно, бездельник-резчик
связался с лисою, торчит

целыми днями дома,
ее дожидается, лисоньку…
Дал ему связку монет,
жалко парня, худеет

на глазах. Отправляйся в лавку,
рису купи и немного меда!
Не могу, отвечает, ноги
не держат. И зырк на дверь.

Соседи видели: как-то
стучится к нему такая
красавица, что страшно
и вслед посмотреть.

Вошла – и до утра оттуда
смех, завыванье, повизгиванье.
Крыша прыгает как живая,
запах паленой шерсти
по всему кварталу – дышать

нечем! Гони, советую, в шею.
Только вздыхает: Вам бы
такую у изголовья…
Руки трясутся. Доски
взял да испортил.


Беседую с ученым другом о природе Инь-Ян

Содержательную беседу пустот –
белой и черной –
бестолку пытаюсь пересказать
ученому другу.

— Ты, Арно, или совсем свихнулся,
или нарочно голову мне морочишь.
В Тарту, помнишь? Не тому учили
в лучшие наши годы.

— Ах, Тарту! от ночных факельных шествий
до сих пор огоньки по всему телу!
до сих пор пахнут бензином руки,
догорает латинская песня в небе.

— А ты, Арно, как яблоко высох,
обезволосел, желтый, худой, как палка,
несешь околесину – противно слушать
серьезному человеку.

— Говоришь, лисьи хвосты у бумажных котов?
тухлые яйца катаются в брюхе дракона? –
съездил бы в Кадриорг, орехов
белкам ручным отвез бы…

— Мы, эстонцы, народ спокойный,
и ты, Арно, почти в Европе родился,
а разговариваешь, будто вырос
на Дальнем Востоке, среди бурятов.

— Мало нас. Ежели каждый
вообразит себя японцем, индусом,
негром или еще кем-то –
все окончательно обрусеем.

Молча слушаю – не перебиваю.
Сердце в каблук ботинка забилось,
черно от страха – разглагольствует предо мною
облезлая несытая лисица.


Книготорговец увещевает

Улица Харью, 1.
Хотя и по-русски пишу,
но в некотором роде
поэт не хуже других.
Поднимаюсь к начальству.

— Арно! – улыбается мне секретарша.
Новый халат надел и широкий пояс,
не пояс – целая панорама
горной страны: водопады, лесистые склоны,
рыбак на лодке, лиса у заброшенной фанзы.

Из-под левой подмышки выезжает войско,
справа за спину убегает
горстка разбойников. Утро. Горы в тумане.
— Арно, вы опоздали. Начальник
раз двенадцать выскакивал из кабинета:

— Царта не появлялось? Назначил
ему на десять – явится, как всегда,
к вечеру… Неуважение к старшим!
Хватит. Не буду ждать.
— И не дождался? – Что вы, конечно, ждет.

Дверь, обитую кожей,
приоткрываю – из полутьмы навстречу
грохочут боевые колесницы,
ржанье коней низкорослых,
топот единорога.

— Да имей вы паспорт со столичной пропиской –
за этакое пренебрежение к начальству
хорошо еще, если бы всыпали палок
десяток-другой по пяткам,
а то – камгу на шею и рабочим на стройку!

Знаете, что нравы у нас помягче.
Все-таки живем поближе к Европе.
Знаете – и в ус не дуете, спите,
когда другие спешат на службу.
Я например, — и солидней и старше,

а встаю с рассветом, иду в контору,
боюсь выйти из кабинета,
пока не стемнеет…
Кстати, ваша последняя книга
вызвала наверху недовольство.

Из Восточной столицы пишут:
Арно Царту указать на ошибки.
Подражает португальцам и голландцам,
древними образцами пренебрегает,
держится чересчур свободно.

Вызвать. Поговорить. Рассеять
вредные заблужденья,
и пускай о лисах больше не пишет –
не до чудес нынче: в городах голод,
народ худеет, становится неустойчив.

Начитаются стихов о нездешней жизни,
наслушаются небылиц о превращеньях – и неизвестно
чего захочется.
Если желудок пуст –
наполняется ум желаньями.

Арно Царту предписывается особо
задуматься над природой желаний.
Лучше, если в горах поселится,
половит форель, пустоту созерцая
мира, доступного чувствам.

Простимся, Арно! Встретимся ли снова? –
Чуть не плачет, рукавом глаза отирает –
вы человек талантливый – опустеет
казенное здание на улице Харью
без вашего пояса – дивной широты и красок.

1977


Последнее стихотворение

В горы сослали. Да какие в Эстонии горы?
Озеро. Станция Эльва. Живу за холмом.
Две гранитные маски у входа в одноэтажный дом –
Талию и Мельпомену оставили таллинские актеры

не в наследство, а сами у кирхи лежат,
ровные, тихие – руки вытянуты вдоль тела.
Как-то легко отошли. Утром. Когда висела
осенняя дымка над озером. Влажно-туманный взгляд

сопровождает мои прогулки в редком лесу.
На осиротелые лисьи норы
набредаю. Сегодня видел лису –

лежит, золотистая, на сосновых иглах.
Подхожу ближе – чучело. Отсылаю вечером в город
последнее стихотворение цикла.

1982