ГРИГОРИЙ СТАРИКОВСКИЙ

***

видишь, чаечка застыла
на базальтовой скале,
мы спустились к морю, ныло
тело в солнечном котле.

я тогда подумал, где бы
вместо соли и огня
раздобыть другое небо,
чтоб не мучало меня.


***

боярышник шкурками заячьими
вдоль заборов висит,
забивается в щели,
лепестковый уклончивый дух –
так, наверное, пахнет покой,
и сестра его, кротость.

забывается всё, что цветет,
но когда, наконец, зацветает,
думаешь, – боже ты мой,
как всё это легкого легче,
бесполезней и сладостней,
чище птичьего плеска.

в тонких стенах дышать хорошо,
отделяя, как золушка, зоркое просо
от маковых зерен незрячих –
так вот просто еще раз увидеть
угловатое счастье свое,
как бы заново данную жизнь.


***

скажи об ангелах хлебо-молочных войск,
о виноградарях бесплотных,
– ты помнишь крыльев плеск? – я помню воск
их певчих служб в их школах летных.

скажи о льющейся сквозь розовые рты
всеядности, как бы в глухом наклоне.
– неужто это я? – да, это ты,
поднявшийся с аэродрома…

об ускользании легчайших тел,
о перышке, которое лежало
в руке воды, когда мы через мост,
сквозь морось шли к берлинскому вокзалу.


***

амбары красные живут продольно,
беспочвенно, как скошенное слово,
оставшееся без подпитки,
без обращения внутри себя
питательных составов.

цвет пламенеющий куда-нибудь
да выведет, – они стоят, условны
и легкостенны, продолжая ветер,
накапливая искривленный свет…
скажи “амбар”, получится “брат авель”,

как будто это новый мейерхольд
ожил в начальных сценах “бытия”,
и кровеноскость действующим сделал
лицом, и рот перекосил, и голос
достал, как тихий плеск, из-под земли.


***

каждый поезд – колодец печали,
без нажима колотится клавиша,
рахманинов, слышишь, бессменный,
отечество – это валгалла, хруст
переездов, астры на камень.

каждый поезд – возвратный проезд
в отечно-громоздкое небо,
в разбивку облупленных волн, –
привычной любуйся, товарищ,
долгою линией береговой,

пока на серебряной дрожи,
на стрекочущей, не доберешься
до узловых терминалов
погрузочных – следующий
отплывает паром, хорошо,

я ведь тоже умею прощаться
и в холодную воду смотреть,
как в бокал лимонада…
до свидания, милые,
нашу любовь передайте.


зной

серое море разровнено до
скатертной глади, за мысом
дальняя лодка – скупое пятно
пáруса в воздухе вислом,

как бы подсмотренная судьба
на пересменке озноба,
нет, он не ищет свободы
с ветром ее тонкогубым.

будем ленивую воду толочь,
сдабривать жаркою солью,
прежде, чем смоет южная ночь
оползень треугольный.


***

я выключу себя из малости
случайных мыслей на ходу,
а то перегорю из жалости
огнем, не стóящим труда.

вот цапля, бронзовая деточка,
в бассейне каменном живет,
под сенью клена плачет девочка
о том, что всех переживет,

а я стою на фоне кладбища,
листаю августина том,
и думаю об этом тающем
коннектикуте золотом.


***

хорошо, что лес поблизости,
опускаешься в него,
и не ощущаешь тяжести,
и не знаешь ничего.

долгий слог под ударением –
мякоть хвои дождевой,
ты как будто дышишь зрением,
неотступным повторением
долгой песни хоровой.


дети каина

зерно огня живое на ладони
вызревает под кожу,
ожог, как говорят иные, зависти
долгой – так камень ждет,
когда возьмут его.

а если бы вдруг ожил человек,
который на огонь глядит,
изготовитель инструментов,
выделыватель орудий,
что он сказал бы нам?

по сходству с тем, кто в сад чужой
проник и тутовых объелся ягод,
и, пойманный владельцем,
на вопрос “чем ты измазал руки?”
ответил бы, – “ничем”.