Богдан Агрис считал временем своего поэтического рождения вторую половину 2010-х годов. Однако стихи он писал с юности. В эти годы Агрис, философ по образованию, зарабатывавший на жизнь самыми разными вещами — от компьютерных технологий до политологии, был, как я понимаю, известен и даже популярен с некоторых московских кругах — как участник философских семинаров, увлекательный и вдохновенный собеседник, генератор мыслей… которые не выливались в стройную философскую систему. Потому что, как объяснял сам Богдан позднее, «в той точке, где у «нормального» философа включается порождение мыслей, идей, концепций — у меня начинался музыкально-речевой образный поток». Другими словами, он уже и в те годы был по преимуществу поэтом. Но свои ранние стихи он задним числом охарактеризовал жестко — «дилетантские вирши с некоторой искрой, но сделанные тяп-ляп». Сейчас у читателя появляется возможность разделить или оспорить эту оценку. Мне кажется, что поэт был строг к своему раннему творчеству: в лучших стихах виден и темперамент, и порождающая образы мощная стихия, и природное чувство языка. Своеобразны и истоки этих образов: кельтские мифы, к примеру. Конечно, ощущаются и «стилистическая разнородица, дилетантские ляпы, погрешности против вкуса»; пожалуй, я бы добавил некоторое многословие и недостаток контрапункта, некоторое однообразие взволнованно-приподнятой интонации, и характерное для молодости смешение духовного и душевного, метафизики и сентиментальности. Но при таланте Агриса все эти недостатки быстро исчезли бы.
Почему же тогда эти стихи не стали для поэта стартовой площадкой? Сам поэт объяснил это: дело — в контексте эпохи. Почти не соприкасаясь с литературной средой, не знавший русской поэзии после Бродского, судивший о ней по случайным модным текстам и авторам, он был убежден, что такие стихи, как у него («поэзия метафизическая, с очевидными теологическими и трансцедентальными бэкграундами»), просто никому не нужны. Не было стимула для сосредоточенной работы над словом. Поэтому поэтика не развивалась.
То, как этот стимул все же появился, то, как Агрис нашел своих собеседников в поэзии и в итоге — свой путь, отдельная тема. Место ранних стихов в его собрании — в приложениях. Но вовсе забыты они не должны быть.
Валерий Шубинский
***
Это — чаща лесная, не город… Ауканья, зовы
Шли уже на потребу глумливому эху не раз.
На губах оживая, от губ отбивается слово,
Как от рук отбивается старший ребенок подчас.
В опекунском испуге спешим даже скудные требы
Уложить в упокой на коре, обращенной в листы.
Только, может быть, лучше довериться шепоту неба,
Чем выслеживать ложь по отщепам сухой бересты?
апрель 1994
x x x
Чтобы мне, постарев, не пришлось поминутно краснеть,
Я хотел бы забыть, но еще откровенней — запомнить,
Как трава разверзает ложесна земли по весне
И стремится прогал между почвой и твердью заполнить.
В неуемной гордыне ростков, устремившихся ввысь,
Я предвижу безудерж и буйство недружного роста.
Сколько тонких былинок, что вон из утробы рвались,
Снова примет она, став уже не утробой — погостом.
Я от муки прозренья пока что еще не ослеп.
Я забыться пытаюсь, но все без особого прока.
И, врастая сознаньем в свой собственный будущий склеп,
Я хотел бы земле стать безвременно-лишним — до срока.
1994–1998
МАЛАХИТОВЫЙ МЕНУЭТ
Что ни ночь, ворожа на асфальтовых пажитях,
Весь вплетен в серпантинный сумбур автотрасс,
Я, пожалуй, уже и не вправе осаживать
Водянистые блики, сулящие сглаз.
Лунный свет вздорожал: до чего же недешево
Достается его воспаленный расплав,
Если в тигель подмешано звездное крошево
Вкупе с копотью горькой земного тепла.
Нутряное тепло подымается в голову
И свербит в середине хребта холодок.
Я бы выпил твое раскаленное олово,
О, Луны желтизна, — если только бы смог.
Впрямь по свету, пъянящая, жеглая, бражная,
Растеклась беспрепятственно лунная муть.
Я бы мог не побрезговать, мог бы отважно я
Взять в ладони и, взяв, пригубить, отхлебнуть —
Всей внутри-пустотой, всей корыстью дыхания,
Всем желанием взять, удержать и владеть…
Но смотри: вот уже превращаются здания
В пустотелую, скальную, глыбкую медь.
Я бы мог обомкнуть обомшелую прозелень
Ближней меди, налетом покрывшейся враз,
В небесах ли орлом, шизым волком ли по земли,
Или даже инакая будь ипостась.
Это матовых тел затяжная усобица,
Завороженность жеста, аморфность броска.
Посмотри, как спина под ударом не ломится:
Нечисть въявь отродясь лишена костяка.
Я хотел бы остаться навеки неузнанным
В танго сброса обличий, несущностных сплошь.
Я боюсь пустяка — от малейшей заузлины
Я швыряю себя в тошнотворную дрожь.
Но зловещая молвь облетевшего ясеня,
Заскорузлые шепоты сонных коряг —
Уж не их ли смутило тебя многогласие,
Записной балагур, проходимец, остряк?
Ты довольно бродил, чародействуя, по свету.
Воротиться бы в город — да топи везде.
Пей кувшинок белеющих влажные отсветы,
Да гадай до Суда на болотной воде.
июнь 1995 — февраль 1997
НАПУТСТВИЕ МЕРЛИНА
Путь пойдет с той минуты, как я прикажу тебе встать,
Чтоб облечься потом в заскорузлые простыни плоти.
А пока я тебя прочитаю наотмашь с листа,
И стряхну тебя вниз — к предвечерних огней позолоте.
Будет спуск по спирали, удар о поверхность — и стресс.
Будет обморок сна в материнской утробе упругой.
Свет ударит впервой в удивленные пади очес,
А за светом вослед в них ворвется январская въюга.
И запляшет огонь перелесками первой весны,
И осядет в душе посеребренный, с просверком, пепел,
И тебя обомкнут обомшело-шершавые сны,
Чтоб сложиться не вдруг в панораму заброшенной крепи.
Эта дольняя крепь Авалон от тебя заслонит,
Но немыслимо часто — младенец, ребенок, подросток —
Станешь ты подымать всполошенные очи в зенит,
Хоть пробиться сквозь крепь и недетскому взгляду непросто.
Но тебя обомкнут обомшелые сны неспроста,
Коль в лекарство от них — беспримерные своды воздеты…
Вот стихами уже тяжело заалели уста,
Вот уже сквозняки въют осеннего ткань менуэта.
Пару зим прошумишь, пару весен отправишь в расход —
Хлынут женщины в жизнь, словно в жилы — пары хлороформа,
И окажешься враз в обстоянии нервных пустот,
Чье соседство тебе постепенно покажется нормой.
Сквозь немолчную молвь семерицы подкупольных сфер,
И сквозную тщету неподдельно-наивных наитий,
Здесь протянет к тебе всевластительный князь Люцифер
Нити горьких огней, фосфористые сизые нити.
Пусть уже без того все давно о себе осознав:
Кто ты есть, и к чему, и, наверное, даже — откуда, —
Ты пригубишь, играя, зеркальную зелень отрав,
Чтобы силы нараз из-под здешнего выпростать спуда.
Сколько скорби тебе терпеливо снести предстоит
За минутную блажь, за каскад откровений зловещих,
За скитанья меж стен из медяно-алеющих плит,
За полеты во мгле над Равниной Зияющих Трещин!
И когда наконец, от мучений своих ослабев,
Князю мира сего ты почти приготовишься сдаться,
Я раскину в полнеба заметную только тебе
Голубую спираль в мерных всплесках ритмичных пульсаций
Вот тогда-то тебе окончательно станет невмочь
Созерцать в тишине остролистые травы сухие,
Ворожить на ветрах, прожигающих дольнюю ночь,
Ворошить мертвосвет, полыхающий в здешних стихиях.
Вновь, но ярче, чем прежде, ландшафты Бессмертных Земель
Замерцают в ночи сквозь прозрачные оклики сосен.
И омоешь лицо от паров преисподних в капель,
И дождешься меня, лишь затеплится кронами осень.
Я приду к тебе в час, как сияние сменит состав,
Как ветра отгорят в синей пропади ночи сентябрьской.
Я сойду к тебе сам — анфиладой планетных застав,
Я согрею тебя долгожданной отеческой лаской.
Но взмывать в Небеса мы немного с тобой обождем,
Чтобы смог на земле иероглиф последнего следа
Ты оставить, хотя его первым же смоет дождем,
Так что где ты и с кем — люди вовсе не смогут проведать.
1995–1997
ВОЗВРАЩЕНИЕ В АВАЛОН
Траурный нимб атлантической ночи обручем сутемным землю обстал.
Кто мне заглянет в разверстые очи сквозь оболочку семи покрывал?
Кто распахнет обозленные книги на раскаленных страницах весны?
Кто зашвырнет в огнедышащий тигель ковкие речи и плавкие сны?
Контур пентакля на выцветших стенах вычертив тонким стилетом перста,
Звездную ртуть в отверделые вены впрыснет простым поцелуем в уста.
Лунное олово прянет в глазницы, жерлом хрусталика втянуто вмиг,
И полетят огнекрылые птицы с алых жаровен распахнутых книг.
Вслед! — за вспорхнувшими в гиблые выси: пламя — их сущность, и пламя
— их след.
Мимо зверинца магических чисел, мимо блудливого сброда планет.
Мимо магнитных засад Зодиака, где на окраине мира ревет
Жадный Мальстрем ненасытного мрака, мимо и этих прогорклых высот.
Выше — туда, где пылающий факел выхватил чьи-то сухие черты,
Где проступают багряные знаки на домотканных коврах темноты,
Где посреди циклопической залы твердый огонь колоннадою взвит…
Выше — туда, где планета Нэала шествует в сфере Сияющих Свит.
Медных деревьев ажурные кроны в небо ночное вчеканили вязь.
Я достигаю границ Авалона, с обликом птичьим простившись нараз.
Росчерк ветвей, прихотливый и хлесткий, мреющих всплесков эмалевый
тон…
Всадник из легкого лунного воска, плавно сквожу по пути в Авалон.
Вот он, в пространстве шести измерений всласть расструив серебристую
плавь,
В необоримо-властительной лени льется, свои горизонты застлав.
Это орнамент серебряно-ливкий, слившийся вдруг в невесомье ворот,
В стрепет рассыпчатый ясеней гибких, в многокаскадье Дворца Сефирот.
Легче тумана волнистой сюиты сеть сердоликово-струнных мостов.
Зданья, струеньями звездными свиты, пъют переливчатых звуков настой.
А в стороне, где внимательный месяц смотрится в грани Зеркальной Скалы,
Бъют о пролеты мерцающих лестниц моря агатово-злые валы.
1995–1997
ФУГА
Ты вновь стучишь в мой дом. Твой плащ из остролиста.
И папоротник вновь цветком в руке горит.
И музыкою сфер твое поет монисто —
Монисто девяти подкупольных орбит.
Я вспарываю ночь клинком внезапным света,
И, сглатывая сглаз, что бьет из вен ее,
Я знаю: предстоит бессрочная вендетта,
Но здесь в поддержку мне присутствие твое.
Я встраиваю взгляд в твой ракурс, в твой бесчинный.
Я впаян, как в янтарь, в твой цепкий кругозор.
И странно ли, что все сместились величины,
Презрев конвой констант до некоторых пор?
О, как же шебуршит, юродствует и стонет
Во мне седая кровь карбоновых стрекоз!
Во мне хохочет смерч, взрывается плутоний,
И каждый лейкоцит — соцветье вешних гроз.
Нет, нас едва ль сочтешь на счетах Зодиака
И включишь в хоровод Извечных Половин!
И я не жду от звезд ни оклика, ни знака —
Галактика в моей вращается крови!
Роняет звезды твердь, как папоротник — семя.
Властительно и зло швыряет оземь их.
И памятует плоть земли, что в оно время
С небес, лишенных звезд, се, грядет к ней Жених.
январь 1998
К ЭТИМ СТИХАМ. К МУЗЕ
Это все, что под звуки свирели мне являлось ночами в огне.
Это все, что мне ветры напели, все, что ливни навеяли мне.
Это все, что и снегом, и пеплом набухало, ерошилось, жглось,
Будоражилось, щерилось, крепло — и окрепло, почти на авось.
Здесь уже и не гимны, не оды, не элегии, не баловство —
Ибо наигорчайшие воды стали сродны с моим естеством.
Ибо степи полночной державы, их растленная злая краса
Откликаются мерно и ржаво на любые мои голоса.
Мне бы щепотью пепла соленой причаститься успеть, не сробев.
Мне бы молвь заоконного клена разгадать, растревожить в распев.
И до звезд одинокую ноту на последнем бы вздохе — а там
До седьмого, до смертного пота — по сердцам, по листам, по устам.
Кто зовет меня в час неурочный? Для чего тебе голос и речь?
Для чего тебе имя непрочно? Для чего тебе сонмы предтеч?
Для какого последнего сева собираешь ты зерна огня?
Воспаленных планет королева, для чего призываешь меня?
Я готов. Приближайся кругами. Возвещай свою гиблую лесть.
Я смотрю в прозорливое пламя. Что увидеть сумею — бог весть…
Море, пыль, обозленные звезды, брызги пены, за пеной — волна,
Да рябины багровые гроздья, да иные твои имена.
май 1996
НОВАЯ ЛИТАНИЯ
Я собираю сны исподтишка
В котомку глаз, но вскидывая веки,
Теряю их, как шило из мешка,
И не найду, и только отсвет некий
Все льнет и льнет к поверхности вещей.
Я постепенно ночь с ладоней смою,
И словно ненароком и вотще,
Я в день с его бодрящей кутерьмою
Войду. Священник так заходит в храм.
И, словно в незнакомые иконы,
Я посмотрю в оклады грязных рам
С продолговато-узкого балкона.
Я отпускаю в матовый зазор
Своей судьбы окрашенные срезы.
С аорты счистив умершего сор,
Я обнаружу зрячее железо.
Оно поет, вибрирует; оно
Целует лед в глазах моих наперсниц.
И я брожу в остуде затяжной
Ступенчатыми выводами лестниц.
Не выход — вывод. Далее — везде.
Отмерен такт, но снова мерь, и дальше,
Пока в молебнах утренней звезде
Не различишь едва заметной фальши.
Иная метафизика теперь.
Я пью из тростникового надлома
Соленый стон, смакую след потерь.
Тонка лучей лиловая солома.
Я ненавижу, мыслящий тростник,
Всего лишь то, что вырос ты из тины.
Как сладко мне кристаллы вечных книг
Расслаивать в зеркальные пластины,
Чтоб видеть в них себя, еще себя,
Опять себя — нагой обломок неба.
Манжеты, словно четки, теребя,
Я сам себе — единая потреба.
И я умею камень расколоть,
И влить в него останок рваный света.
Но болью разлинованная плоть
Как шов, на смысл накладывает вето,
И ставит подпись — дымом всех святынь,
Которые, как выяснилось скупо,
Ее не оценили и в алтын,
Ославив как «подвижный образ трупа».
И вот оно — во многом так и есть.
Не Воскресенье, но могилы вскрыты.
И не звучит архангельская лесть,
А лишь свиной щетины о корыто
Шершавый повторяющийся звук,
И ритм совокупления, и только.
Но разорвав смыкающийся круг
Отчаянным и страшным взглядом волка
Я вырвался. Я взял в себя расщеп.
Я смерть держу на поводке коротком.
И вот она выпрашивает хлеб,
В мои зрачки заглядывая кротко.
23 марта 2000 года
КОЛЬЦО
«Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу
своем, и возвращается ветер на круги свои»
Екклесиаст, 1, 6
Тени смерзаются в студень. Полночные пчелы
Медленно пробуют экстези лунного меда.
Камень крошится. Я скоро тебя позабуду.
Все хорошо, что кончается вовремя, детка.
Я окликаю забвенье по имени. Это
Смелый поступок, безумный поступок. Я знаю,
Что не удержишь в ладонях ни ртути, ни пара.
Что ж говорить о твоем неприкаянном сердце…
Как же меня искалечила полночь! Я вязну
В чем-то аморфном, как стон, и, как похоть, горячем.
Эхо без крика, и крик остается без эха.
Тело сейчас миновало шестой перекресток.
Я не умею писать на асфальте смолою
Горьких пустот, но тем более пробую это.
Пробую голос, меняю пространство на время,
Пробую ветви на чуткость к истерикам ветра.
Дай мне письмо, что написано так и не будет.
Брось мне в лицо, что положено бросить сегодня.
Дай напоследок еще на тебя насмотреться.
Как ты красива, но это тебе не на пользу.
Я раскрываю тетрадь на сгоревшей странице.
Я волоку за собою никчемные речи.
Кто-то бушует на гребне кольца. Это ветер
Хочет кольцо разорвать, но куда ему! Разве…
Впрочем, едва ли какие-то «разве» бывают.
Небо окончено. Подпись, число, отпечаток
Божьего пальца на рваной холстине творенья.
Я не хочу собирать и разбрасывать камни.
Я не хочу обнимать, чтоб потом от объятий
Не уклоняться — мучительно это, а кроме,
Кроме того, погляди, как растаяли руки.
Стали туманом. Туман превращается в тени,
Тени смерзаются в студень….
25 мая 1999 года
СЕРДЦЕ ЭДЕМА
Анне Керман
Если ныне ветра обретают сознанье и речь,
Если наши тела в зазеркальный вросли промежуток, —
Кто возьмется нутро заповедного сада стеречь?
Кто прорвется к нему, наплевав на запреты маршруток?
Как ресница, в хрусталике плавает яблочный сон,
Обращаясь занозой, лишь только доходит до сердца.
Рана времени — здесь, но ее бередить — не резон:
Не излечишь ее легковесной рукой иноверца.
Мне бы только понять, как же с нами стряслись имена?
Назови меня лишь, — и разлука ворвется мгновенно.
Пишешь слово «любовь», — а написано будет «война»,
И горит Карфаген, и Аттила идет на Равенну.
Что же эта ладонь наливается тяжестью вдруг?
Что оделись в базальт невесомые мнимые числа?
И мгновенный зигзаг разбивает космический круг
На бессмыслицу сил и бессилие всякого смысла.
А черта горизонта становится слишком близка.
Воздух — лунный ландшафт: чересчур уж в нем крапин и вмятин.
Замер камень в руке — он уже не дождется броска.
Голос вычертил след — иероглиф по образу «ятя».
Мы записаны в камень, мы втравлены в известь и жесть.
Мы — лакуна пейзажа, обмолвка морщинистой речи.
Мы — последний пробел, тот, который уже не прочесть,
Не лицо, но рельеф, где зияет расщелина встречи.
Тягость век вековых… (Или — «век вековать»? Подскажи…)
Неба пасмурный воск процарапав ресницами сосен,
Чтобы не ускользнуть за черту вековечной межи,
Зрячей хваткою ветра держись за шершавые оси.
Хоть тобой до сих пор все болеет седая вода,
Нас и ей не признать — мы забытые, смертные боги…
…Через сердце Эдема продеты войной провода,
Те, что выведут нас напрямую к железной дороге.
14 июня 2000 — 12 февраля 2001 года
* * *
На норвежском побережье — ветер.
Сосны нависают тяжело.
Скалы отворяют на рассвете
Скаредное, жилистое зло.
Север обнажается навеки
Перед слюдянистой порчей глаз.
Но не дрогнут каменные веки,
Что зрачкам ни выставь напоказ.
Молний полосующее пламя
Прорастает в горькие снега.
Тело — брешь. Коснись ее губами.
Пей паучий вековой угар.
И песок неясного состава
Липнет к серой скудости плаща.
Голос напрочь вывихнул суставы,
Ковыляет, ластится к вещам.
Только где легла его дорога…
Хромота — довольно скверный вождь.
В камни начинает понемногу
Близорукий вчитываться дождь.
Все едино, пусть не на потребу.
Словно кровь, из трещин рвется мох.
Я один. Во мне пустое небо, —
Бога погибающего вздох.
17 мая 2001 года
АЛЫЕ ЯНЫЧАРЫ
Янычары живут вдоль заузлины n-измеренья,
Где-то воздуха близ, чуть касаясь его по утрам
Голью сабель кривых, и пространство трепещет от тренья,
И сечется по шву, порождая в итоге ветра.
На пустых полустанках, где ворон костей не отыщет,
Ожидая напрасно последний полночный состав,
Я порой замечал, как неверные алые тыщи
Проносились вблизи, прогремев о пролеты моста.
Алый взгляд в темноте, еле слышно скрипят половицы.
Кто-то должен пройти, заметая заранее след.
Я покорен и слеп, я бреду янычарской столицей,
Полумесяцем губ окликая пробоины лет.
Кровь подходит к огню, переходит границу, и больше…
Больше это не кровь, а пылающей плазмы расхлест.
Янычарские кони летят по Ирландии, Польше,
Пьют поющую пыль, безнарядье расхристанных звезд.
Как трепещет в ночи твой сияющий ясень, Европа!
Словно осенью листья, с церквей опадают кресты.
Или попросту ветер обжег телеграфные стропы,
Перед тем, как скользнуть в безразличный зевок пустоты?
25 октября 2001 года
ТЕЛО АНГЕЛА
Эта ночь на фонемы дробит имена.
В прорезь ветра по капле стекает Луна.
Если есть еще взгляд — причастись этой млеющей лавы.
Знай, пространство сегодня — не полость, но плоть:
Тело ангела бросил на звезды Господь,
Крылья выбили дробь — начинается время облавы.
Я — фальшивка, я выкормлен снами менад,
Но в прицеле декартовых координат
Я на равных с любою живущей и дышащей тварью.
Так вноси меня в список, бессмертный солдат,
Прободи мою тень дробной россыпью дат, —
Я вселюсь в календарь, чтоб окрасить его киноварью.
Я начну свою жизнь в разнарядье недель, —
Хлынет в мозг января одуряющий хмель,
Я из танца метелей сотку себе сотни обличий.
Я — отныне хозяин полярных балов,
И Луна серебром заплевала крыло,
И картонные птицы так цокают, свищут, и кычат.
И в пространстве метелью написанных книг
Я теряю свой взгляд, забываю язык.
Я горю в перламутровом плеске свихнувшихся бризов.
Все еще не спектакль, но давно уже — речь,
Пляшет окнами флейт шумовая картечь,
Скоро прянет спектакль, но пока еще только реприза.
Тело ангела, ломкий надмирный сустав,
Тело ангела рвется в лохмотья костра,
Время стаяло враз, алым воском забрызгало пальцы.
И уже — ничего, только траурный лед
Начинает вершить стервенелый разлет.
Кто волокна судеб намотал на прозрачные пяльцы?
Тишина, только мерный суставчатый хрип,
Только космос плывет на охвостии рыб,
Только ось мировая скрипит, как простуженный стилос.
И не надо глядеть в безвоздушный пролог,
И на палубу мчаться, не чувствуя ног,
И расспрашивать юнгу, чего, мол, еще там открылось?..
3 декабря 2001 года — 25 января 2002 года
* * *
На зрачках — вековечное вето:
Где тебе просмотреть этот клип —
Мешанину вчерашнего лета,
Карт Москвы, гуттаперчевых лип.
Ныне это всего лишь страница,
Фотокопия, оттиск, вранье:
У стены монастырской — бойницы,
И галдит вразнобой воронье.
Се, записаны склоки и шашни,
А виновен, как водится, в том
Чертов стилос Останкинской башни,
Притворившийся Божьим перстом.
Потому — две минуты на сборы…
Что же ты до сих пор не проник
В равновесие, в точку опоры,
В златоустую матрицу книг?..
13 декабря 2001 года
* * *
Роса, сорвавшаяся с крыл
Внезапной птицы.
Но тонкий свет лицо прикрыл
Ночной столице.
Се световая паранджа,
Зеркал ограда,
И нам себя не удержать
На стогнах града.
Читая звездный часослов
Ветрами всеми,
На ткани иволожьих снов
Рисует время.
Там озирается вослед,
На просверк башни,
Горлинка, канувшая в свет
Позавчерашний.
Бушует вечная весна.
Раскрыта книга
На той странице, где сосна,
Пергамент, лига.
Мы отменили зеркала,
И се, обрящем
Росу, упавшую с крыла
На город спящий.
20–21 января 2002 года
Публикация Анастасии Агрис
