ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
«МАЛ И МЕРЗОК»?
Николай Гуданец. Певец свободы или гипноз репутации? М.–СПб.: Нестор-История, 2021
В предисловии к книге Николая Гуданца, написанном уважаемым историком и издателем Сергеем Эрлихом, есть такие слова: «В иерархии культа пушкинисты исполняют роль жрецов, единственно способных правильно трактовать священное писание произведений Пушкина и священное предание свидетельств его современников. Поэтому любое высказывание, которое покушается на дух и букву канонизированного ими учения, пушкинисты объявляют ересью… В России вызов жреческому сословию пушкинистов был брошен извне филологии академиком-экономистом Н. Я. Петраковым».
Само по себе противопоставление смелого дилетантизма «жреческому сословию» специалистов, увы, в традициях нашей культуры – и это явно не лучшая из ее традиций. Специалистам в любой области приходится сопротивляться двойникам шукшинского Глеба Капустина, сторонникам теорий плоской земли, новой хронологии и проч. Любительское пушкиноведение – сфера особенно обильная, и непонятно, почему Эрлих выделяет именно Петракова с его абсурдной (с учетом нравов эпохи и личности Пушкина) идеей, согласно которой Пушкин сам разослал знакомым унижающие его «дипломы ордена рогоносцев». «Сатанинские зигзаги Пушкина» А. Мадорского, труды А. Лациса и В. Козаровецкого et tutti quanti ничем не хуже и не лучше.
Относится ли к этому жанру книга Гуданца? Будем объективны: она обладает признаками научной литературы. Аппарат на месте, цитаты оформлены корректно, в каждой главе содержится основательный обзор взглядов и суждений предшественников. Однако все это лишь для того, чтобы размашисто дискредитировать их. «В книге, которую вы читаете, я исходил из убеждения, что при изучении творчества великого поэта следует оперировать фактами в соответствии с логикой. Должен сказать, результаты такого подхода оказались неожиданными для меня самого. Выяснилось, что разрозненные факты, среди которых пушкинистика буксует вот уже полтораста с лишком лет, могут объединиться в целостную и непротиворечивую картину, способную обходиться без религиозной веры в несравненное нравственное величие Пушкина».
В нынешнем контексте уязвим обычно оказывается поздний Пушкин – «певец империи». Он становится жертвой модной «cancel culture» с ее неизменными признаками – воинствующим антиисторизмом и абсолютно «совковой» тотальной оценочностью. В контексте трагических событий 2022 года это приобрело особенно острый характер: «имперец Пушкин» объявляется чуть ли не прямым виновником военных преступлений, совершенных в XXI веке. Однако Гуданец делает своей мишенью раннего Пушкина – «певца свободы». И не с ультраконсервативных позиций, как Мадорский, а как бы с либеральных.
Надо сказать, что Гуданец не вводит в оборот ни одного нового, неизвестного пушкинистам документа. Он пытается дать новые толкования известным фактам. И каковы же эти толкования?
Во-первых: «Юношеское вольнодумство Пушкина вряд ли можно считать плодом выстраданных убеждений. Скорей речь идет о следовании тогдашней политической моде… Вольномыслие Пушкина не только отличалось непоследовательностью. Его умеренные либеральные идеи носили заемный характер». Во-вторых, радикализм и кровожадность некоторых стихов Пушкина начала 1820-х годов объясняются следующим образом: «Можно ли такую сильную личную неприязнь, которую Пушкин испытывал к «кочующему деспоту», объяснить исключительно политическим вольнолюбием или национальным характером? А если предположить, что снедаемый «позором и обидой» Пушкин грезит здесь не социальной революцией, но сведением личных счетов со злодеем-кесарем Александром Павловичем, загнавшим его за Днестр». Каким же образом мог титулярный советник Пушкин свести счеты с императором? Оказывается, у него были «наполеоновские планы», вплоть до мечты о царском престоле, ради которых Пушкин и стремился вступить в тайное общество – в чем ему, как известно, было отказано. Правда, тут уж Гуданец понимает, что зашел слишком далеко, и оговаривается, что «это лишь предположение».
Идем дальше: отход Пушкина от радикализма в 1822-1823 годы связан не с поражением революционного движения в Европе и порожденными этим разочарованиями, а с обидами на не принявших его в свои ряды декабристов и (прежде всего) с малодушием и слабостью. Шуточная ода «Его сиятельству графу Д. И. Хвостову» – не дружеская пародия на Кюхельбекера, а выражение ненависти и зависти к Байрону. «Еще летом 1821 по Москве и Санкт-Петербургу ходили слухи о бегстве Пушкина в охваченную революцией Грецию. Получилось, что несбывшиеся мечты русского поэта о битвах за свободу, о славе и гибели самым бесцеремонным образом воплотил поэт британский. И не кто-нибудь, а тот, чьи блистательные поэмы стали для русского поэтического изгнанника путеводной звездой. Тот самый прославленный гений, с кем наперебой сравнивали Пушкина журнальные критики… Пушкин расквитался за свою попранную и украденную мечту в духе бескомпромиссной борьбы Эллочки Щукиной с заносчивой Вандербильдихой». Без комментариев, как говорится. Ну и наконец: Пушкин, с точки зрения Гуданца, имел все возможности напрямую ходатайствовать перед царем о ссыльных декабристах, но из малодушия не делал этого, а в тех случаях, когда делал – лишь следовал уже высказанной царской воле. Здесь автор книги выходит за пределы оговоренного периода, но уж не будем придираться.
Гуданец все время подводит читателя к тому, что должно стать «вишенкой на торте» или «бомбой», – к интерпретации стихотворения «Свободы сеятель пустынный…». Однако многочисленные подходы к теме лишь маскируют тривиальность (в рамках картины мира исследователя) и неубедительность вывода:
«“Сеятель” написан с заведомой целью, специально для А. И. Тургенева, в качестве свидетельства о благонадежности Пушкина».
Почему Пушкину нужно было специально доказывать свою благонадежность другу, и чем ее доказывает печально-циническое стихотворение, в котором с глубочайшим презрением описываются патриархально-самодержавные отношения, не говоря уж о совершенно цензурно непроходимой по тем временам игре с евангельским мотивом, – непонятно.
В связи со всем перечисленным уместно было бы вспомнить пушкинские слова про «гения на судне», который «мал и мерзок — не так, как вы — иначе». Но дело в том, что так писать не стоит не только про гения. Любой человек, активно вовлеченный в культурную и социальную историю, действует под влиянием множества сложных импульсов – как корыстных или обывательских, так и идеалистических. Гуданец же видит «логику» в том, чтобы истолковывать любое высказывание и действие Пушкина максимально низменным и невыгодным для него образом. А поскольку реальность вступает в конфликт с таким толкованием, автор рецензируемой книги вынужден приписывать Пушкину не только подлость, но и бытовую глупость, житейскую неадекватность. Заметим, что никто из соприкасавшихся с Пушкиным (хотя бы и нерасположенных к нему) не видел в нем глупца.
Но если все так – почему же книга Гуданца привлекла внимание почтенного издательства, почему о ней снисходительно-доброжелательно отозвался, к примеру, О. А. Проскурин? Причина, думается, в том, что в разговоре о политической эволюции Пушкина до сих пор в значительной степени господствуют оценки позднесоветского времени – поневоле лукавые и компромиссные. При отсутствии фундаментальных, объективных, с нейтральных позиций написанных работ на эту тему, некоторую ценность имеют и сочинения, подобные книге Гуданца, ставящие порой интересные вопросы, пусть и дающие на них примитивные и нелепые ответы. В самом деле, история политического «разочарования» Пушкина в начале 1820-х, его отношения к греческой этерии, восприятие его личности декабристами – об этом надо говорить и говорить по-новому.
Есть, однако, и другой аспект. Романтическая концепция поэта как уникальной во всем и всегда личности Пушкину близка не была. Он знал, что порою «средь детей ничтожных мира быть может, всех ничтожней он». И все-таки образ человека, живущего в мире гармонических стихий и управляющих ими, поражает воображение. Гениальный поэт кажется по меньшей мере полубогом – а где обожествление, там и богоборчество. Объектом его становится не только Пушкин, но Пушкин в первую очередь. В этом смысле Гуданец продолжает традицию не только придурковатого Мадорского, но и талантливого и острого Самуила Лурье, чей «Изломанный аршин» мне некогда приходилось рецензировать. Сам факт такого богоборчества (каким бы грубым и наивным оно ни было) – лучшее свидетельство современности, живости, актуальности Пушкина.