ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
МУЗЫКАНТ И ЮВЕЛИР
Смерть поэта всегда заставляет заново взглянуть на его наследие. Более того, она иногда (но далеко не всегда) даёт пишущим право, которого нет у критиков, пишущих о живом и которое вообще сомнительно — право учитывать при анализе стихов личность автора. В поэзии Богдана Агриса нет никаких «исповедальных» элементов, но сам склад его личности очень ярко отразился во всём написанном им. Всем лично знавшим Богдана была знакома его вечно-юношеская способность увлекаться людьми, идеями, стихами, его чуткость к стихийным силам бытия и их отражениям в мифологическом сознании — в сочетании со «взрослым», трезвым умом и той истовостью, которую вкладывал в самые разные вещи — от работы над стихами и чтения чужих стихов, а также самой разнообразной литературоведческой и философской литературы, до заботы о населявших его небольшую квартиру бесчисленных птицах (но, увы, не о собственном здоровье). И это же продуктивное противоречие присутствует в его стихах — противоречие между стихийным и рациональным, между открытым музыкальным дыханием и напряжёнными поисками точного слова, разрешающееся (особенно в стихах последних лет) неожиданным и смелым синтезом.
За последние восемь лет своей недолгой жизни Агрис написал три книги стихов (причём стихи для книг строго отбирались автором, многое в них не вошло). Всё, написанное до сорока двух лет, он решил предать забвению. Действительно, различие в качестве несоизмеримо. Но всё-таки начать разговор следует именно с ранних вещей, писавшихся между другими, более важными тогда для Богдана занятиями (опять-таки разными — от философии до компьютерных технологий). Уже в этих стихах есть мистическое тайновидение и прекрасная лирическая тревога. Но всё это выражено приблизительными словами, а других поэт в то время, судя по всему, особо не искал (искал бы — нашёл, ведь талант и тогда был при нём). Сам он сказал об этих стихах совсем строго: «дилетантские вирши с некоей искрой, но сделанные тяп-ляп».
Потом, в 2016–2017 годы, был период освоения некой базовой, фундаментальной стиховой культуры. Освоения — в ущерб «стихийности». Немногие стихи того времени, включённые в первую книгу, уже несомненно впечатляют — мастерством и благородством тона:
Ещё раз — пишем мы на тишине,
Что рельсами сквозь зренье протянулась,
Но не захолодела, не замкнулась,
А стелется туманом по стерне,
Заходит в сёла, где проулки кривы,
И дремлет у корней огромной ивы…
Но в этих стихах все слишком замкнуто, решено. Видно, что поэт знает, как надо писать — но ещё не освоил искусства разучиваться и тем более не выработал собственных правил. Но через год-два эти правила появились.
Это стало результатом упорного чтения новейшей русской поэзии. Богдан Агрис — ярчайший пример того, что знакомство с чужим опытом не сковывает поэта, а открывает перед ним новые возможности; он также служит примером менее тривиальной мысли, которую опять-таки сам сформулировал — вот его слова: «…Я выложил на Фейсбуке ни к чему не обязывающий пример анализа собственной поэтики. Реакция почему-то вышла странная — наша публика как-то оторопела и насторожилась. Потом пошли высказывания в духе — “Как, всё настолько понимая, можно писать дальше? Ведь сам факт концептуализации делает движение менее свободным, а развитие поэтики — искусственным?” И так далее. Ну, тогда у меня вся поэтика искусственна с самого начала, поскольку я всегда прекрасно понимал, что я делаю. Тут что важно? — Понимал, что делаю сейчас. И делаю не из предшествующих интеллектуальных соображений, а просто делаю и вижу смысл делаемого / делающегося. По мне, из этого понимания не следует и не может следовать никакого предписания, что делать дальше. Да так оно и есть. Но, возможно, для поэтов без предварительной философской выучки это и впрямь опасно, в силу недостаточного опыта обращения с интеллектуальными конструктами, и проведённый анализ всё равно исподволь будет влиять на их дальнейшее движение. Мне же легко не только породить конструкт, но и отодвинуть его, полностью о нём “забыть”».
Но как это умение «алгеброй гармонию поверить» сочеталось с лёгкой, моцартовской природой личности и дара Богдана? Сложно. Но плодотворно.
Богдан говорил (и писал), что стихи Олега Юрьева открыли для него возможность свободы и «нарушения правил». На первом этапе они, пожалуй, позволили ему, не впадая ни в малейшую стилистическую и интонационную зависимость от старшего поэта, обрести искусство обращения со словесной фактурой на микроуровне, возможность разрушения готовых смысловых блоков и обретения новых смыслов на языковых сдвигах:
Я как будто устал без твоих разнозначных полей,
О пространство, что шло по объёмам ночных журавлей,
И рвалось пополам на шоссейных встревоженных стыках.
Над шоссейной травой становилось оно безъязыко,
И шаталось как вереск в заокраинном доме своём.
И росло с перебоями. И отдавалось внаём.
Это уже подлинная и глубокая поэзия, проникающая в метафизические области, в глубины вещественного бытия. Но то напряжённое и взволнованное дыхание, которое знакомо читателям более поздних стихов Агриса, в первой книге, «Дальний полустанок», ещё несколько сковано.
Я бы сказал так: то, что для Агриса оказался так важен Юрьев, не случайно. Богдан признавался, что всю жизнь его сопровождали два поэта — Блок и Мандельштам. Но эти же поэты были в числе главных для Юрьева. При том, что это — полярно противоположные поэты. Мандельштам выходит из замкнутого трёхмерного мира через язык, через освобождение его глубинных, материально осязаемых смыслов; Блок — через освобождение едва воплощённой в слова музыкальной стихии. Ювелирная работа Агриса со словами, казалось бы, намекала на мандельштамовский путь. Но он как-то парадоксально сплетается с блоковским. Входящий в стихи ветер кажется катализатором для того, что Эйхенбаум применительно к мандельштамовской поэзии называл «химией слов». Но этот ветер ещё надо было впустить.
Это происходит во второй книге «паутина повилика». Видно, насколько расковывается интонация, как поэт разрешает себе «всё» — например, отказывается от попыток собрать «обезумевшие» образы во внятную и рациональную картину:
— как в этой смерти непрямой
ты так поднаторел зимой
— летите долгие озёра
под жировой прослойкой льда
летите снобы и позёры
нецелевые города
летите голуби летите
вы упираетесь в юпитер
а мне — что значит слово я —
и делать нечего друзья
Впрочем, рядом появляются стихи, написанные вроде бы по-старому — и с ещё большим, чем прежде, мастерством; но это не просто мастерство: вещи обретают прозрачность, они в любой момент готовы пропустить ветер из инобытия:
луна отчётливей, чем некогда была.
в её беспрекословном свете
по улицам пройдут двустворчатые дети
и рассмеются добела.
и дом, оставленный в репризе вековой,
и снег, расправленный вдоль стен осведомлённых,
осуждены держать высокий контур клёна,
в котором — никого.
Все привычные синтаксические и логические связи разрываются — с почти обэриутской смелостью, рождая визионерский, фантастический мир. Такое визионерство было в ранних «дилетантских» стихах — но там оно упирается в слова, не способные его передать; здесь же оно непосредственно из слов и возникает:
на ветке ласковый стремглав
под веткой воронёный сыр
от недалёкого угла
бежит проталина лисы
стремглав стремглав ты был крылов
махни двухплоскостным крылом
а вон твоя ворона
не меньше легиона
Прямой прорыв мифологических энергий происходит в третьей книге, работа над которой затянулась на два с половиной года и которая при жизни автора так и не вышла. Богдан сложно относился ко многим стихам этого периода: иногда опасался того, что стал «плохо» писать, иногда видел в стихах отражения каких-то собственных жизненных слабостей и ошибок. Но сейчас совершенно ясно, что вместе с «бесстыдным» лиризмом в стихи окончательно вошёл воздух иных миров:
о мёртвый цверг
о сколь ты сверг
царств лепестковых и пчелиных
во изголовье чиполино
в изножье сгорбленный четверг
коснитесь круговые души
сих перехлёстов и заушин
а у кого душа овал
да строит строгий карнавал
се днесь известняковый шар
не шевелясь и не дыша
Книга (по одному из авторских предположений) должна была называться «Поворот земель». Это выражение из компьютерной игры, какой — не помню. Таинственное действие открывает новые пространства, рождает «новое небо и новую землю». Стихотворение, названное так, посвящено Оливье Мессиану — великому композитору, записывавшему птичьи голоса. С музыки всё началось (именно слушая музыку, Агрис, по собственному признанию, изучил законы художественной формы), но ею же всё закончилось: музыкант не вытеснил ювелира, но подчинил его себе. (Говорят, что в последний месяц жизни Богдан беспрерывно слушал музыку).
о ты мгновенная стугна
и преподобная ресница
тебя недолго обогнать
но как ты после будешь сниться
земель немного добирай
их поворачивай играй
но не иди на полюс дальний
где в оборотных облаках
мы не замечены пока
и с каждым веком зазеркальней
И последнее. В стихах Богдана часто упоминается смерть; поэты вообще часто о ней, о смерти, пишут. Но совершенно иначе должно было звучать это слово для человека, которому врачи в своё время дали десять лет жизни (и тех он не прожил) и который всерьёз обратился к поэзии, уже зная о своём диагнозе. Смерть была рядом, она всё подступала, но он жил вопреки ней (хотя представляю, насколько мучительным был для него, привыкшего не пропускать ни одного поэтического вечера, непрерывно общаться с людьми, регулярно «срываться» в Петербург, последний год, когда он не мог покидать свою квартиру). Он не боялся с ней говорить, и я думаю, что в каком-то таинственном смысле он обманул её и одержал над нею победу.