НИКИТА ГОФМАН

* * *
Согнуться в зю, не выгуляв боти-
ноктюрны этих самых не дослушав.
О Господи, нарежь на конфетти
удачей размалеванную душу,

хоть реверсом, хоть аверсом швырни
в труху Бахчисарайского безводья,
под тройку, под основу, до стерни
сруби провинциальное отродье.

Я пятился от принятых табу,
от всяких примитивных называний,
но, словно приколоченный к столбу
ошметками новообразований,

как прежде застывал над словом Бог,
над сузившейся точкой на бумаге.
О Господи, да если бы я мог,
то выдержал бы муку моногамий,

а лучше, нахлобучивши клобук, —
шмелевскими глазами пялил в лето.
Но снова открывается ноутбук,
а там — вот это.


* * *
С нависшим ощущением стыда
за то, что ты для круглого — квадратный,
таращишься в загнившее «обратно»,
и крякву донимаешь у пруда,
дитя таксидермических проказ,
пластмассовую воду гнешь ногами.

— Размажь меня уже по амальгаме
и брось на трансфизический матрас.

Но из прозрачных стен ни бэ ни мэ,
в приличном доме пахнет разложением
и взрослый дядька смотрит аниме
без раздражения.


* * *
Впопыхах выдыхая бескрылье ангин
в отворот головного убора,
забываешь внезапно пароль и логин,
виртуального голодомора
постигаешь азы и великих постов
не фиксируешь больше репосты.

— Как из лесополос не сорваться в Ростов
заготавливать к веснам компосты?
Как не грызть на ветру окровавленных губ
и налипших на них имяреков,
если ночью меня избегает суккуб,
избирая других человеков;
если щебень никак не залезет в карман
и вокруг никаких водоемов?
Колочусь головой, как засохший брахман
в чудо-бубны, в дверные проемы
и талдычу «нас тьмы и…», коль водопровод
перешел на режим эконома.
На какой мне, всевышний, подобный живот,
если там только дрянь с гастронома?
Господьбогмойпростименяматьменяза
ногукакмневсетутнадоело
посмотримневглазапосмотримневглаза
покателомоенеистлело

Но внезапно приходит на ум: “qwe…”,
расползаясь по памяти спрутом.
Только чей-то ip в виртуальном фойе
нулевым все же бродит маршрутом.


* * *
На ее 1. е4; 2. f3
я играю всегда фианкетто,
чтобы тыкала:
— Зенки протри!
Ты, походу, замешкался ғде-то.

На ее пасторальное «ғы»,
запашистость и кислую прелость
говорю:
— Ты пополнишь сады!
Как доселе с цветами не спелась?

Остроносый, горластый прохвост,
деловой забулдыга/бродяга
к чудо-бабе прокладывал мост,
но стеснялся ее, доходяга.

А меня-то бабеха брала
за грудки и дышала мне в харю:
— Я тебе — полушепот — дала б,
я уж сколько об этом ғутарю?

Но я очень пужался того,
чертыхался в четыре аккорда:
— Я ж еще молодой, ты чего,
и гляди — перекошена морда…

Дай еще походить по земле,
загребая ботинками слякоть,
дай подольше погреть в неуютном тепле
к человеку прилипшую мякоть.


* * *
Я носил двустороннюю куртку
в холода и в удушливый зной.
Я такую придумал микстурку
от тоски. Хохотал надо мной

понимающий в стиле прохожий —
в общем, каждый второй, не солгу.
Перед всякой смеющейся рожей
я навек оставался в долгу.

В этой куртке потел и валялся
то под лавкой, то в парке космо-
нафталином пропах, но поклялся
воровское не знать ремесло.

Залоснились манжеты и ворот
от житья на одной стороне.
По-сиротски я шел через город
верным пасынком к старой стране.

И земную житуху по Данте,
до середки дойдя, не признал,
хоть висели на школьницах банты,
хоть гудел расторопный вокзал.

Не вязалось колючее слово,
не стоял на ногах табурет —
и тогда я куртец выворачивал снова
и другим заявлялся на свет.


* * *
Уснул на одноместном пустыре,
единственную станцию проехав.
Ты снилась мне кочевницей в шатре,
и степи снились, а за ними — Чехов.

Из сепии пейзажной пустоты
шли выродки моих стихотворений,
никак не прекращаясь. Просто ты
ждала от них каких-то превращений,

зависшая над компасом земным.
Но выродки никак не превращались
ни в ангелов, ни в прочий божий дым,
ни в чертову учительскую шаль из

протертых пифагоровых штанов,
из слова, не раскрывшегося Далю,
а метили в земную фальшь томов,
изнашивая крайние сандали.

И веки разлепить невмоготу,
хотя в бубнеж сбивается картинка,
и слово «смерть» катается во рту,
как слипшаяся аскорбинка.


* * *
«где ты рыщешь черная простуда
с кем ты плачешь красная икра»
Д. Кост

человек я сам все знаю одиночка-человек
долго шлындает по краю между нищих и калек

отсидевший атавизмы отлежавший срам и стыд
сквозь вуаль астигматизма в поле красное глядит

а вокруг ни птах ни рыбы только призрак кумача
ветр ему осилил ты бы смерть ивана ильича

всякий прочий мир и хохот да челябинский гамбит
прям вот так из мелких точек светом белым говорит

человек зевает курит проклинает втихаря
а потом такой не будет на недельку косаря

треск и старый чемоданчик с полем ветром кумачом
на чердак залезший мальчик разбивает кирпичом


* * *
Это просто музыка безмолвия,
память сиротеющей воды,
словно обесцвеченная молния
валится куда-нибудь туды,

выменяв небесные владения
на тягучесть иловых валют;
это просто правильность падения
подневольной тени сразу в люк.

Это простота для непонятливых,
типа гоп-ца-ца да ай-наны.
Это просто свет, покрытый пятнами
грязных крыльев ангельской шпаны.

Это просто, просто и невесело:
иглы в ногти, к морде утюги,
будто затянувшаяся песенка
перед улюлюканьем пурги.


* * *
Я откусывал мир от немытой руки,
как червивых плодов непристойную плоть, —
и таращились тупо культи-кулаки,
и грозили башку, как орех, расколоть,

потому что не волк я по крови своей,
потому что я, в общем-то, не Мандельштам.
Вот осел голосит, вот молчит соловей,
вот в Россию впечатан березовый штамп.

А куда от него, как от хлипкой грязцы,
в этом городе, слишком знакомом до слез,
где гуигнгнмы, забывшие легкость трусцы,
перешли на галоп, третьесортный овес?

Я на лестнице черной живу и виском
ударяюсь о Бога в сплошной темноте,
я давлюсь затвердевшим свинцовым песком
и служу втихаря неживой немоте.

Спит обласканный труп досточтимых обид,
а на струпьях цветет, знать, почти Сологуб.
Кто-то долго его в этом сне теребит,
будто черт на качелях обыденно груб.

Приложить бы к загробной двери купорос,
наскрести на пожрать, вялый дух донести,
но прилип, словно к шерсти кошачьей, вопрос:
мне дано было слово — что делать мне с ним?


* * *
Пройдешь под фонарем — и сократишься втрое,
а этих фонарей, ей богу, пруд пруди.
Погаснет героизм, хоть насмотрелся «Трои»,
и что-то замолчит внезапное в груди.

Когда-то слышал я, как шепчутся самшиты,
и верил болтовне разбуженных цикад.
А нынче будто стал от тайного зашитым:
в упор не разгляжу последний солнцепад.

Куда там языку до сломанного эха:
скатиться со слюной на рваный дермантин.
На диалекте трав я обучался шпрехать,
но все забыл, кретин.
Болтается, скрипя в безлюдном поднебесье,
обгаженный софит, разбитый пацанвой.
Танцует дурачок на этом лобном месте,
оправдывает свет такой смешной ценой.

Как возвращаться в жизнь поистине нелепо:
вращаться и прощать, прощаться и вращать
бесформенной любви какой-то жалкий слепок,
и до земли нищать.