МАРИЯ ЛЕВИНА

* * *
Мне попалось пятно бензина — 
Инфузория, дым, джинн.
Платок, растоптанный на панели, его взмах
Яркий — старухе, на чьем горбу загорает зонтик,
Или любому гнутому, такому, как я.
Мол, эй, не прошу тебя выше нос,
Но, эй, смотри-ка, ты что-то тут потеряла.
Ручка Синюшки? Вообще земля — это круглый клад?
Мамонты и граммофоны смолоты в этакую котлету
И сверху на них отметился автомобиль,
Прежде чем к ним присоединиться.
Я рыцарь с тоненьким копьецом,
Спасаю все, что кротко и беззащитно:
Прошел по улице, подцепил,
Что уже не раз украшало свалку.
Мной не воспеты звезды и их моря,
Бутылки и их чадящие чародеи,
Я чтец асфальта. Но меж значков
На жирной почве мое — лишь ручка Синюшки.


* * *
Кто ты такой — палка, палка, из палки вышел,
В мурашках горестный огурец,
С запахом зарева неоперенный дар,
В странах все для тебя.
Ведьма говорит: человек — мое помело.
Полетишь на человеке,
А у него откажет дыхалка.
Полетишь на человеке —
И надорвешь ему глотку.
Человек — это мягкое, окающее чрево.
Походка, развалистая, как картошка.
На руках слепые развилки жил.
Развилки для крови: куда бежать?
И каждый раз она выбирает оба пути.
Человек — это трасса для импульсов и страстей.
И стоит в нем прищемить ребенка —
И вскинулись веки, вздрагивает нутро,
Рвота трясет ворота его рта.
Ты человек, твои ладони грубы,
Велика твоя боль — смейся и лом хватай
И слушай, как сквозь раздавленные облака
Несутся стоны не о тебе.


* * *
Я к каждому приделана и склонна,
Кто засветился, потерял лицо,
Кто мог любить, но любит мало лиц,
Цепочка плещет в сумраке ключиц,
А я горжусь его разбойной раной.
Все крутится вокруг церковной
Радушной паперти, брат, за меня в парше,
Протягивая руку, протяни мне,
Больной, невольный, в мелькнутой ладони
В мою любовь билет— больной, невольный.
А как вам тот, изломанный и талый,
Как трещины и лед? Белеет тело
И мчится ангел почесать за ушком —
Герой, герой, навстречу выгнул шею,
Как бы выныривая из веревок.
Расколотая кадыком волна 
Стремится в горло мне. Пониже ребер
Дыра в его броне. Любая рана—
Окно, куда глядит душа,
И для меня оно навеки в силе.
И вижу шкуры тусклые клочки,
В скамейках сад, где столько до меня
Ворочало пером и буквам тыкало в глазки.
Им прокляли — иль для него простили.


* * *
Вот он, мой детский лес!
Коий по кромке заботливо опилили,
Дым облапил!
Это лучи земли,
С толком пущенные, запутавшиеся в кронах,
Лучи-мечи,
Крепкие, только хрен их скрестишь
С солнечными. В ботинке—
Ветка, в помыслах — куст,
В бурых брякающих погремушках,
Еще не гордый глазурью белой,
Еще лихорадящий!
Верь, что сумеет он
Найденным быть и сгореть.
Мимо!
О’кей, ты не вечен порой,
Но в детстве вляпался в вечность 
И так и висишь, как звезда,
Над непорушенной манкой,
Коронованной маслом манкой,
Детский путь, дорога чрез блюдо манки
Со сказкою по краям.
Ты утоплен в детском лесу,
Даже когда он тебе по колено.
День занимается. Разноцветные
Сороки клюют бревно.


* * *
Новый век обувают как,
Для какого шага и кто сапожник?
Он покопался в других веках
И осадил нас в догадках ложных.
Ну и что, что ты не сдаешься,
Что с того, что сопля не тянется,
Будь ты и самый счастливый зожник —
А он опрокинет тебя, как пьяница.
Ты, его убивая, бросишь
Карты, с которыми не поспоришь,
А он опрокинет тебя, как джокер
С бантиками подружки Амбридж.
Как ни лети чрез его дубье —
Пред ним напрасна твоя верста.
И как ни хватай в беремя свое —
А все уедет из-под живота.
Но меж уже незнакомых рож
Ты, пожалуй, и разберешь
Сквозь век, навозящий на дворе,
Пионера, упоротого в пюре,
В кровь уработанного, смотрит в рай,
Это труба для него, сыграй
Подьем, сбор, спать.


* * *
Кролика, коему не хочется размножаться,
Тянет земля, очи тянут поверх
Носа ссаженного. Как траву,
Без смака губы перебирают
Сладкие звуки, внутри война.
Что потом, если нет конца у этой былинки?
Что там у дверцы? И вот его
Копошатся в красной жилетке руки,
Чтобы вытащить нож.


Васильевский остров

Трамвай пробирается трудно. Скрипишь? Привет.
И я заскрипел, так что вдвойне привет.
На одном углу заголилась быль,
И гарцует ветер в ее белье.
Ах, колокольных боев череда!
Ах, душа, что плешью жила, пляши!
Нужно измерить ее, когда
Тянет холодом из глубины души.
И винится душа, и глотает лот,
И поджалась, как стариковский рот,
По прожитии звонких и шалых лет.
Но какой-то стих проканал на свет,
Клолокольных рек болтовню поймав,
Городской икры болтовню поймав.
Колокола враз нам не вникнуть в толк, 
Не затем гудит, что повсюду прав,
Небеса лохматит, почти порвав
Небольшого дня дорогой желток,
Ах ты, колокол! Ах ты, масленый!


* * *
Я был такой — поигрывал
Пятернею, распахивал
Зенки — небесные форточки,
Временами нож сверкал в рукаве.
Стек с руки и пошел
В чьей-то плоти ожить,
В чьих-то кошмарах спать.
Печет и меня ночами
Дружбой к тем, кого уязвил,
И от своего не уйти ножа:
Ведь выбросив луч, я отброшу луч,
Я вечно луча в начале.
Дни безбедно провесть, потом
От Божьей каши, от верных губ
Рот отвернуть и себя погасить
Чтоб не мозжило, костьми пропасть
Боль пытаясь убить и всласть 
Путая душу с болью.


* * *
Мне кажется, что голова у меня стала маленькой, как булавочная головка, и через нее хотят продеть что-то очень большое.
Ф. Горенштейн

Не ищите на улицах мудрости,
Мудрость — зверь тихий, темный,
Не расстающийся со своим благом,
Когда их вместе вытаскивают под лампу.
У нее есть хватка — не снисходит до хватки,
У нее есть чутье — не снисходит до нюха.
В ушко проходят — проходят мимо
Рабы, торгующие — что ж! — и смерть.
А мудрость их чтит как своих знакомцев,
Легко приветит, легко отпустит,
В ушко проходят — и их прощают
За то, что имели смысл.


Маленькая смерть-2

Я, как и все, родился голодным
И запомнил это на всю жизнь. 
Жизнь была богата, я беден. Я вцепился в нее, как в женскую грудь.
А еще я завел себе небольшую смерть,
Она была озорная, бегала по мастерской,
И ее детские шаги звучали в каждом моем слове.
Смеясь, она откидывала голову так, что закатывались глаза.
И я думал, что не отдам ее никому на свете.
Потом она подросла и стала катать меня на чертовом колесе,
Приносила мне горсти золы и жареное мясо.
Дарила яичную скорлупу, осыпала искусственными цветами,
Я, наверное, мог быть спокоен. Мог любить радужных птиц, озера и мягкую ткань,
Мог писать колыбельные и петь их своему сыну.
Но у меня была она — моя маленькая смерть
И, как глисты, постоянно делала меня несытым.
И еще она мне кого-то выбрала, и мы долго бродили втроем по дворам,
А она сидела у меня на плечах и рулила, взяв меня за уши,
И я не могу с этим жить, не могу с этим расстаться.
Взгляд мой запомнили все, кто меня видел.
Все меня журили, жалели и мазали йодом.
А она меня прокоптила, подьела и теперь зовет меня мамой.
Вы догадались, что она мне отгрызла.
 Жизнь я отдал, убей не помню за что.
И стал питаться за чей-то счет — мне не важно за чей.
А когда ко мне подошли, чтоб меня разрешить —
Я покраснел, напрягся и сжал коленки —
Не отдам мою смерть!
Не отдам мою смерть!


* * *
А мне приснилась маленькая церковь,
Сработанная нами Божья утварь,
Чтоб нас Ему вылавливать. На то
И промысел: на хорах варят варом.
Омытая и тьмой, и светом,
Как ситечко, как ситечко блестит,
Любой вдовы простор и упоенье,
Любой вдове оказанная милость,
И не моги украсть за малый рост.
Я следопыт, задира и прохвост:
Я спекшиеся разоряю раны
И повторяю то, что мне простили.
И на высоковольтной полосе
Я пестую на привязи тритонов
И дерево с задравшеюся кроной,
Вернувшеюся летом кроной.
И к церкви я во сне приставлен был,
И было мне дано ее лелеять,
И в голову пришло украсить
Ей теплые и хрупкие бока
Не только из «Вестей» и «Огонька»
Страницами, но времени того,
Когда ее сестер отдали свиньям.
И да, проснулся я нехорошо.
Что подтолкнуло: грязь и воля к смерти
Или изба из детства, где была
Оклеенная так перегородка?


Парикмахерская

Какое это время года, 
Когда ты роняешь волос кольца?
Во все времена года —
Брили людей наголо.
Все поля завалены их волосами
Все овраги выстланы их волосами
Все знают деву в красном покрывале —
Сколько церквей хотели ее волос
Сколько церквей на ее волосах построено.
Словно листья и снег
Падают локоны
И просто летят головы.
Какое это время года,
Когда улица убрана головами?
Когда она убрана волосами,
Золотыми волос кольцами?
Вот о чем я думаю, щелкая ножницами
Кружа в своем кресле, губы кривя
Глядя в зеркало на ее заголившиеся морщины
И вниз — на прекрасный локон в мусорном совке.


* * *
На щеке снежок, летит порожняя,
На живот и смерть богов смеша бретелями.
Потревожили ее — взьерошенная 
Шишка-кошка соскочила с дерева

Всем сестрам досталось по оскомине.
Все рубахи повело на маковый.
Будто врезали земле по физиономии,
И по всем концам ее зазвякало.

Созывают нас на свадьбу снежную.
Сладкую, несытую, кормящую,
И на дымную зарю, по-прежнему
Только-то средь зорь и настоящую.

Как ни глубока — не спрячет зарева
Ночь. Ее говядина за пазухой
Припечет. Мы сами нынче варево,
Разбираемся с чужими мясами.

Вот получишь семечко в извилины,
Твой и баобаб. И засмеется нам
Предок с ветки, коего не чтили мы,
Что от культа не спасло. Покоцанными

Не разглотан Васями, Никитами
Пестрый снег достался не бесплатно им.
А пройдет с полвека — кем покинуты
Простыни с солнечными пятнами?

В поле, как в отеле, насвинячили.
Где теперь иконы, клети, кути?
А сменили, вымыли, назначили — 
И приснится: там резвились путти.


* * *
В твоих попытках сна — о полдне правда.
В их глубине — коньки и космодром,
А всюду упоенно спит рассада,
И храп тебе как некий метроном.
Когда-то он всесилен был, как папа,
Способен заглушить ночной звонок.
Теперь ищи-свищи источник храпа,
Так клюнувший снега, как ты не смог.