МАКСИМ АЛПАТОВ
НЕДОУМЕНИЕ ЗДОРОВОГО ЧЕЛОВЕКА
Алексей Порвин. Радость наша Сесиль. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2023
Нет ничего удивительного в том, что русскоязычных поэтов, пишущих прямо сейчас, стали оценивать в первую очередь по их способности писать о войне. Вот и в предисловии к новой книге Алексея Порвина «Радость наша Сесиль» Алексей Конаков выносит суровый приговор плюс-минус всей сегодняшней поэзии: «Война стала среди прочего тестом на культурную вменяемость и проверкой на дурновкусие – и подавляющее большинство отечественных поэтов провалило этот тест». Конаков спрашивает себя: «Как получилось, что лучшие (быть может) стихотворения о войне оказались написаны не кем-нибудь из пула «остросоциальных» авторов, «новых сердитых» девушек и молодых людей, но подчеркнуто нездешним и подчеркнуто отстраненным сочинителем парково-философской лирики?». И сам же отвечает: по мнению критика, поэзия Порвина лучше всех передаёт ощущение одновременного присутствия и неприсутствия войны в нашей жизни – благодаря «склонности автора к рассотворению субъекта». На мой взгляд, объяснение Конакова не совсем справедливо по отношению к младшим поэтическим поколениям, у которых предчувствие войны, её тень, лежащая на всём, стали одними из главных тем задолго до 24 февраля прошлого года. Тем не менее, в главном с Конаковым не поспоришь: обращение Порвина к теме войны уникально и совершенно не похоже на то, что делает большинство его коллег. Однако ключевые отличия обнаруживаются не в плоскости художественных практик – они заключены в самой природе поэзии Порвина, которую точнее всего было бы назвать ритуальной.
Наверное, поэтому то, что пишет Порвин, кажется «нездешним»: эксперименты с ритуальной поэтикой сегодня чрезвычайно редки, ведь они не обещают однозначного, поддающегося измерению эффекта. От поэтов требуют «мускулатуры аффекта», «предельной обнажающей честности», «документальной точности» – другими словами, в поэзии ищут то, чего почти не осталось в нашей бытовой коммуникации, наполненной страхом и безразличием. Но способна ли поэзия рассказать нам что-то, чего мы не знаем, напугать нас сильнее, чем мы сами? Для того, чтобы выйти из состояния комфортного безразличия, из лабиринта самооправданий, которых каждый вдоволь себе настроил за последние годы, нужно войти в другое состояние, своего рода транс. Путешествие с порвинской Сесиль – и есть тот самый ритуал, благодаря которому читатель выпадает из привычного восприятия вещей и смотрит на всё новым взглядом.
Начинается путешествие не с поэмы «Радость наша Сесиль», давшей название всей книге, а с «Гимнов перемирия» – своеобразного взгляда в будущее. Эта часть книги описывает мир после войны, но вместо ожидаемого облегчения – шок и апатия, онемение от взрывной волны:
Торговая музыка, тихие скрипы тележек, рядов изобильный гипноз,
вы — главное в жизни, коль снегом хрустит на зубах
нетленное облако, слывшее сердцу защитой;
пока в новостях говорят о продлении мира,
останками древних воителей полнись, отдел заморозки.
Будущее после войны оказывается… предвкушением войны новой (вот и художник, который глядел «на оборванный провод, на белые искры, / что падают в снег примешаться к всеобщему жгучему хладу», спустя несколько страниц появляется уже в новом качестве: «в защитную форму одет живописец»). Перемирие здесь – иллюзия, порожденная нашей самонадеянной верой в созидательные способности человека (и поэзии). «Свои не попутай детали, конструктор», – говорится в одном текстов, и, кажется, Алексей Порвин обращается одновременно и к читателю, и к себе, и к своим коллегам: ведь если наше сознание не изменится, то мы обречены конструировать одно и то же – новую войну.
С другой стороны, «Гимны перемирия» воздействуют на читателя не только и не столько безысходностью будущего, сколько незаметным погружением в мистическое недоумение, нечто схожее с дереализацией – так «Гимны…» постепенно готовят читателя к ритуальным танцам Сесиль. Ритуальная природа поэзии Порвина проявляется сначала на внешнем уровне – в циклически повторяющихся придаточных структурах, бесконечно разделяющих объект и субъект, означающее и означаемое:
Плутать в снегопаде, ловить языком
снежинки, что соль растеряли в полете надменном —
для пресных пейзажей застыли дневные моря,
зерно перемолото в белое марево стужи:
когда все равно, где — тепло, где — расплавленный хлад,
скукожится в льдистую правду волна предпочтений
Затем приходит осознание, что ритуал не сводится здесь к заклинанию ритмом, и дереализация возникает не от игры со звуком как таковой, а от ощущения тотальной ненормальности происходящего. Стихи, посвящённые будущему, написаны в прошедшем времени, и мрачные образы этого странного хронотопа никак не сочетаются с заздравным амфибрахием, напоминающем не то об отчаянной тоске Белого («Рассейся, мой бедный народ! / В пространство пади и разбейся»), не то о «туристических» стихах Евтушенко с их неестественной, абсурдно приподнятой интонацией («Идем, как по бывшим державам, / По скалам, где плеск родника»). В «Гимнах перемирия» всё противоречит всему и напоминает дурной сон – и одновременно всё до боли узнаваемо:
Во тьме удлиняется время, свои раздвигает границы:
застрявшие в теле куски арматуры, осколки пейзажа
врастают друг в друга, сливаясь в единый скелет, обновив
устройство людское: вот-вот, выходя сквозь понятие «жертва»,
обрящет сверхсилу глядящий в замедленный взрыв,
растянутый шрифтом на триста страниц… До свиданья, учебник
истории, встретимся в новой сердечности, в поле отмены
Там, где антивоенная поэтика младших поколений обостряет до крайности отдельно взятое противоречие или проявление абсурда, напрямую наделяя его функцией политического высказывания, Порвин растворяет противоречие в бесконечном ряде других противоестественных явлений и событий. Ровно так же, как для поэзии прямого высказывания важно создать ощущение «здесь и сейчас», для поэзии Порвина необходимо создание вневременного пространства с размытыми границами. Именно по нему во второй части книги путешествует Сесиль – и причина, по которой в нём то и дело угадывается современная Россия, заключается, скорее, в нас самих:
У молодых аспирантов в ушах костяной стук вчерашнего боулинга
смешивается с завтрашними глухими ударами полицейских дубинок
Льдистое нечто продлится, пока человек не отделен от человека полностью
Именно читающий, а не жрец – главное действующее лицо в ритуале Сесиль. И в отличие от классических обрядов вуду, участники которых растворяются, исчезают в коллективном исступлении, ритуальная поэтика Порвина сосредоточена на сопротивлении растворению, том самом «отделении». Александр Марков отмечает это в рецензии «Очищение первых и вторых чувств» [1]: «Чтобы войти в пророческое состояние и найти нужные слова, следовало сначала разобраться со своей как будто начальной инвалидностью, что ты лишь исполнитель церемонии, один из ее органов». Всё, к чему прикасается Сесиль, отпадает от целого и тем самым исцеляется:
Выходили из чувства звонкие железяки, подыскивали имя себе
в глубинах вражеских тел, но так и остались неназванными
ни в одном учебнике истории, ни в одном словаре подлинного смысла
<…>
Сквозь дыры в учебнике Сесиль смотрит на мир, но все же
видит человека, пытающегося разложить на черно-белые клетки
свое бытие, протрезвевшее от реактивного топлива
Отсюда и главная особенность поэтического ритуала в поэме «Радость наша Сесиль» – очевидное понимание автором того, что ритуальная функция поэзии не обязательно работает во благо. Уход от прямых высказываний в мистическую неопределённость и размытую оптику скрывает в себе опасность отстранения, безволия – а ещё присвоения этой оптики ритуалами противоположной природы. Размахивать под музыку флагом в Лужниках – это ведь тоже ритуальный опыт. В поэме Порвина одуряющее «недоумение курильщика», превращающее человека в часть массы, противопоставляется продуктивному «недоумению здорового человека», для которого вдруг становится очевидным ненормальность, неестественность происходящего:
Поверхностный слой неба отдирали от своего изумления,
Все яснее осознавая: мы и есть тот самый поверхностный слой,
привыкшей к духоте клеевого стыка, взлелеянного инженерной мыслью
С этой точки зрения, необходимо переосмысление не только созидательной и ритуальной, но и созерцательной способности поэзии, что и происходит в третьей части книги – «Барабанная ночь». Здесь Порвин снова работает с тотальным противоречием всего всему, показывая в нарочито пейзажных стихотворениях то состояние, в котором созерцание оказывается невозможным:
Дрожью ягодной в корзинках грибников
дорожи, лесное время, с края подступая,
незаметным натиском вминая ветви
в слово, что рыхлее грусти, не забывшей
въедливость нажимов плужных;
ветви, что подземной шелестят листвой,
дерева, что тьмой глубинной заструятся,
люди вышедшие в светлое «ура!»
сквозь отверстие в просторе пулевое
У тех, кто пережил войну, всё дрожит перед глазами, и восприятие навсегда ограничено контурами пулевого отверстия. Эти стихи уместнее было бы назвать псевдосозерцательными: их герметичность основана не на глубоком медитативном погружении в опыт, а наоборот – на его осколочной травматичности, из-за которой хватает сил только на отдельные фрагменты. Как человек не остаётся прежним после ритуала, так и читатель новой книги Алексея Порвина продолжает видеть Сесиль в пейзажах «Барабанной ночи», где её вроде бы нет, но что-то всё время напоминает о ней («скажешь слово – и его повсюду слышно», «многим не хватает слов, хотя / не смолкает ритм»).
В то же время фигура самой Сесиль остаётся загадочной, с трудом поддающейся интерпретации. Отсылка к гаитянской жрице вуду Сесиль Фатиман в книге Порвина – противоречивый жест, который читателя только запутывает (впрочем, запутывание участников – неотъемлемая часть любого ритуала). Конечно, есть соблазн провести параллель между антиколониальной революцией в Сан-Доминго и сегодняшними настроениями. Но насколько близок к поэтике Алексея Порвина образ мамбо, вдохновляющей рабов на кровавую бойню? Сесиль из общепринятой версии исторического мифа отлично вписалась бы в поэзию «молодых сердитых». Порвинская Сесиль – образ совершенно иной (потому она и «радость наша», а не, к примеру, «гнев нашего возмездия»). Цель её ритуала – не в назначении виновных и принесении их в жертву, а в пробуждении спящих, выходе из оцепенения (то, что Лев Оборин в своей рецензии называет «утопическим откликом» [2]):
Холодно ли тому, кто ничего не ждет, глядя на волны
Во взгляд собственный вкладывает всего себя,
в зрение, как в размытый временем футляр: там уже
детская мама, младенческий папа, государственное молоко
Тесно, зато мухи не летают, и яд ловца
не стремится растечься по венам воздуха,
синеющего все отчетливее с каждым выкриком птицы
От прикосновения Сесиль все вещи обретают взгляд – и угадайте с первого раза, кого они разглядывают. Ритуал Сесиль – подойти к каждому и посмотреть ему в глаза. В её глазах каждый видит себя, и никому не нравится то, что он там видит. Этот опыт близок к перерождению, тихой внутренней революции – куда более эффективной, чем любые кровавые жертвоприношения.
_______________________________________________________________________
[1] https://magazines.gorky.media/volga/2023/3/ochishhenie-pervyh-i-vtoryh-chuvstv.html
[2] https://gorky.media/reviews/i-s-lv-o-yblo-v-jha/