Ольга Балла-Гертман о Богдане Агрисе

ОЛЬГА БАЛЛА-ГЕРТМАН

ЧЕЛОВЕК ОГНЯ: ПАМЯТИ БОГДАНА АГРИСА

Кажется, поэт масштаба Агриса должен был присутствовать в нашей литературе уже по крайней мере лет двадцать, меняя нечто — существенное, коренное — в её, как сказал другой поэт, строении и составе. Его точно хватило бы на двадцать (как минимум) лет присутствия — и на длительную, сложную эволюцию. Но уже и те пять лет — со времени выхода «Дальнего полустанка» — его активного участия в поэтической работе, что у нас были, его единственный, незаменимый голос в нашей поэзии — щедрый дар нам всем и предмет для долгого, основательного усвоения и обдумывания.
Богдан — лирик особенного рода, каких мало на Руси и никогда не бывало много. Он лирик-натурфилософ, мыслящий и чувствующий натурфилософскими категориями, воспринимающий ситуацию человека в мире в координатах космического масштаба и притом удерживавший в поле внимания оба масштаба одновременно: космический и человеческий. Для понимания всего этого чуткому читателю совершенно не обязательно (хотя наверняка пригодится) иметь философские знания: Агрис работал с этим на уровне, предшествующем рациональному пониманию и определяющем его.
Философ по исходному образованию и многолетнему роду занятий, он избрал, наверное, самый сложный, наименее очевидный способ соотнесения, взаимопроникновения философского и поэтического видения: он не подминал поэзию под философствование, как не делал и обратного — не подчинял философии поэтическим задачам. Эти два вполне разных модуса понимания мира — прекрасно понимая их разность! — он умел видеть как одно целое. Он поэтически формулировал и проживал те внутренние движения, что приводят обыкновенно к постановке философских задач; говорил из той точки, в которой поэзия и философия возникают вместе и лишь потом расходятся по разным путям (как он сам говорил мне когда-то, «в той точке, где у “нормального” философа включается порождение потока мыслей, идей, концепций, — у меня неизменно начинал возникать музыкально-речевой образный поток. Который, если довести его до ума, показывал бы, как воспринимает мир философ, находящийся в предельной для себя точке — в моменте начала мыслепорождения. Иными словами, к объектам философского усмотрения я неизменно начинал относиться поэтически» [1]).
Но философствование — никоим образом не единственный исток его поэзии, хотя и очень важный. Не менее значимый её источник и компонент — музыка, услышанная и пережитая также философски: не только как звук, но как сложная, многоуровневая, объёмная, динамически-равновесная структура (Богдан был внимательнейшим слушателем классической музыки). Это чувство структуры, музыкальное по происхождению и природе, это чувственное постижение умозрительного и умозрительное моделирование чувственного в их неразрывности — то, что стало одним из образующих начал поэзии Агриса.
Когда я в статусе интервьюера допытывалась у Богдана, что, по его мнению, могло послужить причиной радикальной перемены его и читательской, и писательской практики (и это на пятом десятке лет!), он ответил: «Всё изменило желание основательно изучить классическую музыку. Погружение в её сферу заняло у меня года четыре, и это погружение было наиглубочайшим. Всё своё эстетическое чутьё я отточил на ней. Все эстетические категории и понятия пережил именно на ней. Жанры, модальности высказывания, стили и их чистота, многослойное равновесие внутри произведения… Все эти реальности я открыл для себя исключительно на музыкальном материале»[2].
Однако и это не всё. У стихов Агриса — и не одной только образной его системы, но, глубже, его поэтически воплощённого мирочувствия — есть ещё один важнейший источник, по всей вероятности, родственный двум уже названным и более коренной, чем они, прародитель их: мифология. Не в том в первую очередь смысле, что мифы народов мира (особенно кельтские) он внимательно изучал и хорошо знал (хотя так оно и было), но в смысле глубокого, жуткого для сегодняшнего обыденного человека, превосходящего его разумение мифологического чувства мира.
 
зацветает во мраке слепое лицо
ходит медленный конь из семи мертвецов
говорит что он почва и двери
только кто же такому поверит

Это страшно так, как может быть страшно только изначальное, как нынешнему человеку бывает страшно лишь в раннем детстве, ещё до всяких защитных механизмов, может быть, до речи, когда соприкасаешься с невместимой, непостижимой основой существования, для которой почти — или совсем — нет языка.
У Агриса такой язык был.
«…мне весьма свойственно, — говорил он, — сознание жреца-визионера» [3]. То есть — сознание вкупе со сложными техниками обращения с тем, что видит визионер, с чем он как жрец-практик взаимодействует. Без высочайшей внутренней дисциплины с таким не справиться, — он справлялся.
Он безупречно (ну, как, по крайней мере, кажется мне) удерживал форму — неспроста предпочитая твёрдые поэтические размеры верлибрам (хотя их писать он тоже умел). Никакого сползания в (докультурный, дочеловеческий) хаос — куда он вообще-то заглядывал, никаких уступок его соблазнам (хотя не сомневаюсь, что все эти соблазны он прекрасно чувствовал).
Натурфилософское понимание как таковое не было пределом его устремлений. Он пробивался к видению более глубокому, метафизическому, к тому слою реальности, что предшествует всем явлениям и для чего адекватного языка нет уж совсем, к той реальности, к которой возможно только с той или иной — никогда не полной — степенью точности приближаться. Поэтому он чувствовал общий корень всех явлений (вот и ещё одна возможность соединить философию, мифологию, поэзию, музыку и чувственный опыт), и природа и культура были для него вполне взаимопереходящими областями одного континуума. Причём первая не менее настоятельно, чем вторая (для полноты бытия?), требует человеческого присутствия, понимания, просто телесного участия.
Все испытанные и конструктивно им переработанные литературные влияния (а кругозор у Богдана был широчайший) по сравнению с такой основой в конечном счёте вторичны. Эти источники возможно выявить, литературоведы наверняка этим займутся и несомненно в этом преуспеют (да он и сам их перечислял, прекрасно отдавая себе отчёт в собственных истоках). Но гораздо важнее, кажется, то, во что он всё унаследованное переплавил — и на каком огне.
Огонь, огонь — самое важное. А Богдан, при всей насыщенности его стихов воздухом и влагой, — был человеком огня.
И слава Богу, он знал себе цену. Не самоумалялся, не гордился — просто твёрдо и спокойно знал цену. Он ясно видел самого себя. Кажется, такое тоже умеют немногие.
В каком-то смысле поэтическая работа Агриса была из числа тех, что возвращают (давно утраченную и не слишком осмысленную; трудную, едва ли вместимую нынешним сознанием в полном объёме) цельность и человеку, и объемлющей человека, определяющей его культуре — и напрямую соединяют человека и культуру с их глубочайшими корнями.
И уж совсем субъективное: мне будет не хватать его, мне уже его не хватает — и как поэта, и как человека с огромным многоохватным пониманием дел человеческих, и как критика, тончайше чувствующего стихи, и как собеседника с его способами говорить о мире — да о чём бы то ни было (его персональный идиолект я чувствовала близким и внятным себе, нерационально-радостно было его слышать). Думаю, что и поэтическому сообществу, и нашей культуре в целом тоже будет его не хватать. Работа, которую он начал, была рассчитана — не им, какими-то неподвластными нам силами — на много десятилетий. Остаётся теперь — конечно, не делать эту работу за Богдана, кроме него с его личностным устройством такого никто не сделает, — но, по крайней мере, думать в намеченных им направлениях. Это будет наилучшей формой благодарной памяти. 

 

[1] https://formasloff.ru/2021/11/15/bogdan-agris-ja-pojet-vysokih-i-svetlyh-chudes
[2] Там же
[3] Там же