Ольга Балла-Гертман — Мост между двумя безднами

ОЛЬГА БАЛЛА-ГЕРТМАН

МОСТ МЕЖДУ ДВУМЯ БЕЗДНАМИ

Андрей Тавров. Собрание сочинений в 4-х томах. Т. 1. Ипподромы / Предисловие Вадима Месяца. М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2023. (Поэтическая серия)

 

В первый том «гулливеровского» собрания сочинений Андрея Таврова сам поэт включил свои стихи за сорок лет: с 1968-го (к этому году относится, по крайней мере, первое из датированных стихотворений) по 2008-й. Это не только совсем разный Тавров, но даже и не один только Тавров: основной объём составивших книгу текстов написан, когда автор был ещё Андреем Суздальцевым – а оставался он таковым до самого 1998 года, до своих пятидесяти лет. И смена Суздальцева на Таврова в данном случае – перемена не одной только фамилии (она – знак или, скорее, – инструмент), но участи; одной поэтической установки (или совокупности таковых) на другую. Переключение гештальта.

(Так и хочется сказать, что, по примеру Фернанду Пессоа, «Суздальцев» и «Тавров» – гетеронимы автора, разные его поэтические личности. То, впрочем, что теперь он публикует ранние стихи под своим ныне действующим именем, – а старое-то и не упомянуто! – несомненное свидетельство того, что он принимает их в качестве собственных: «Суздальцев» вошёл в состав «Таврова», как ядро, на котором наросли многие новые оболочки.)

Теперь, когда результаты поэтической работы автора по крайней мере за две биографических (не говоря о культурных) эпохи собраны, нетипичным прежде образом, под одной обложкой, читатель получает редкостную возможность проследить пути эволюции одного из самых крупных и сложных поэтов нашего времени, динамику этой эволюции. Увидеть, как вырабатывалось им собственное мировосприятие и прямое следствие его – собственный поэтический язык, что и на каких этапах отсекалось, что достраивалось, что, наконец, унаследовал зрелый Тавров от Суздальцева, в том числе совсем юного (автору первых стихов книги – всего двадцать лет).

Вообще, конечно, понимание всего этого – задача (не для мимолётной рецензии, но) для большого, систематического литературоведческого исследования. Всё, что можно сделать сейчас, – это указать на некоторые возможные направления, в которых такое исследование могло бы развиваться.

Тем ещё более, что Тавров – явление, устроенное чрезвычайно сложно. Поэт-мыслитель, поэт-философ, он не подчиняет поэзию задачам философской рефлексии, но делает нечто более неожиданное, гораздо более редкое на русской почве: осуществляет философскую рефлексию поэтическими средствами, самим устройством поэтического языка и поэтического воображения (последнее в его случае – вещь очень строгая и представляет собою разновидность мышления; и тем более должно быть основательно продумано в этом качестве). Своё четырёхтомное (в перспективе; пока вышел только первый том, готовится второй) избранное поэт составлял, слава Богу, сам, по собственным соображениям, – соответственно, мы можем видеть не только эволюцию его за представленные четыре десятилетия как таковую, но и его представление о ней – из раннего, предшествующего он отобрал то, что счёл существенным (вот бы ещё посмотреть, что оставил за рамками!). Признаться, автору этих строк не хватило предисловия ли, послесловия ли от самого Таврова, где он говорил бы о том, как сам видит собственное развитие, его направление, точки перелома… Уж не поговорить ли об этом с ним самим?

И вообще, тут – по меньшей мере в первом томе – нам представлена всего одна из сторон автора. Здесь (ещё?) нет ни Таврова-прозаика – автора и рассказов, и нескольких романов – ни Таврова-эссеиста. На самом деле, совсем уж существенного упущения в этом нет: они решают ту же самую задачу, что и Тавров-поэт, – да, собственно, они и есть Тавров-поэт, просто говорящий прозаически. Он вообще, при всём многообразии способов собственного высказывания – как раз благодаря этому многообразию – автор исключительно цельный: свои задачи, и поэтические, и, так сказать, метапоэтические, он осуществляет буквально на каждом квадратном сантиметре своих текстов; у него, кажется, вовсе нет пустой материи, «дикого мяса» между смысловыми узлами, – редкостно плотная ткань, требующая от читателя напряжения на каждом шагу.

Все принципы, организующие мысль Таврова, можно рассмотреть в его стихах, поскольку именно там они получают максимально полное осуществление – именно поэтический способ организации речи наиболее им адекватен. (Конечно, для полноты понимания тавровской работы очень полезно читать его стихи вместе с прозаическими его текстами, особенно с эссе-манифестами, где эти принципы и причины их возникновения формулируются напрямую.)

На самом деле, всё это нарастающее усложнение словесных и смысловых структур в текстах Таврова, то, что слово у него так перенапряжено и многозначно, вызвано тем, что по-настоящему интересует его, оказывается предметом непрестанных его усилий и внимания нечто несловесное. Об этом он сам говорил ещё историческую эпоху назад, в далёком 2006 году: «Чтобы слово было, нужно то, что было до слова, – То, что его превосходит» [1]. Это положение для него и тогда уже не было новым, и сегодня нисколько не устарело. Стоило бы разве что добавить: не менее того, что предшествует слову, необходимо для Таврова-поэта и то, что за словом следует – и не менее безусловно его превосходит (и это – разные уровни несловесности, между ними существует разрыв размером в язык, который – посредством языка, благодаря ему – преодолевается).

И в этом отношении каждое стихотворение Таврова – программное: каждое работает на осуществление большой программы. Слово же оказывается в позиции посредника между двумя транссловесными областями; проводника от преждесловесного молчания в направлении, как говорил он сам, ссылаясь на Мандельштама, «неречевых “первооснов” жизни» [2]. Я бы сказала, даже сакральных её основ, таинственных, которые вообще-то напрямую не выговариваются и рациональными путями, по всей видимости, не постигаются (просто уже потому, что рациональное и логическое не исчерпывают ни всего человека, ни всего бытия). Ещё и поэтому поэтические тексты – наиболее адекватные проводники в их направлении.

Когда-то и Марианна Ионова, один из постоянных и наиболее понимающих рецензентов Таврова, заметила, что смысл его «утопической» работы – в том, чтобы «освобождать читателя от языка» [3]. И всё-таки, думается, дело тут существенно сложнее.

Да, условную природу языка Тавров не перестаёт чувствовать. (Некогда он высказывался совсем радикально: «Язык — отдельно, Бытие — отдельно» [4].) Тут можно рискнуть сказать, что, совершенно независимо от степени сложности связей и ассоциативных ходов, пронизывающих его тексты (очень высокой), эти тексты прозрачны, – не в том смысле, что совершенно понятны, – для сколько-нибудь качественного их понимания читателю стоит воспитать собственное зрение, и в этих целях как раз очень пригодится последовательное, от ранних к поздним, от менее сложного ко всё более сложному, чтение его стихов: станет видно, как созревал, наращивал измерения, усложнял себе постановку задач, складывался тавровский язык мироописания, – но в том, что через них постоянно просвечивает то, ради чего эти конструкции возводятся. В этом отношении можно отважиться сказать и то, что эти тексты, до краёв налитые смыслом, переполненные им существенно более среднего, – несамодостаточны – они важны именно как мост между доречевой и постречевой безднами.

Освобождение от языка здесь если и происходит, то примерно так, как происходит освобождение от приставной лестницы – отбрасывание её после того, как ты по ней уже поднялся. Неминуемое условие этого предстоящего отбрасывания составляет труд и напряжение подъёма, подробный чувственный контакт с её ступенями – которые входят в телесный состав поднявшегося и меняют этот телесный состав. Всё, после этого лестница уже не нужна. Но никак не раньше.

И, кстати, несловесные, логически неформулируемые основы жизни – сквозная тема Таврова, ещё с тех времён, когда он был Суздальцевым. При всех его переключениях гештальта для него издавна было принципиально и имело прямое отношение к его поэтической работе то, что, как писал он в книге, изданной ещё под предыдущим его именем, «духовная вселенная не может быть выражена в логических терминах и не может быть правильно передана в человеческих словах, потому что они слишком ограничены» [5].

То, что делал и делает Тавров в поэзии, напрямую связано с преодолением (неустранимой) ограниченности слова за счёт добавления, наращивания ему внутренних измерений и установления неожиданных, неочевидных связей между словесно выговоренными образами (в результате чего, как сказала Марианна Ионова, «читатель становится заложником постоянного обмана ожиданий, не находя» – привычных ему – «причинно-следственных связей» [6]. Вот, от инерций типовых ожиданий при чтении этих текстов точно надо освобождаться).

На что ещё важно обратить внимание: стихи Таврова немиметичны – или миметичны в некотором другом, более глубоком смысле. Они – и это при том, что в них множество её примет, чувственных, узнаваемых, чуть ли не осязаемых деталей! приводимых, правда, в неожиданные соотношения друг с другом – не описывают наблюдаемой глазом поверхности мира (хотя берут с этой поверхности для своих целей множество деталей), они передают его глубинное устройство. С другой стороны: они и не иносказание – они глубинное устройство буквально являют. Позволяют, насколько это вообще возможно, увидеть невидимое. Они – не зеркало, они – многомерная модель. Язык потому именно и старается передать неязыковую реальность, что не является ею: сопоставимым образом модель молекулы, построенная, скажем, из пластмассовых или металлических деталей – то есть, совсем из другого вещества – даёт некоторое – конечно, приблизительное, но тем не менее, – наглядное представление о взаимном пространственном расположении входящих в неё атомов.

Да, образы Таврова очень зримы, зрительны, но правит ими тут куда скорее визионерство, чем эстетика: к перечню его обликов (неразделимых друг с другом, осуществляющихся одновременно): поэт, мыслитель, – чувствуется необходимым добавить третье, столь же от них неотделимое: визионер. Являющиеся его поэтическому зрению образы так же ограничены в своих возможностях передать неизреченную основу всего сущего (она не только несловесна, оно и необразна), как и слова языка, – и так же стараются, и делают, что возможно, и достигают своих результатов.

Мне уже случалось, и не раз, говорить о том, что Тавров в своих текстах – и в стихах, и в прозе – создаёт собственную мифологию. Марианна Ионова, тоже обратившая внимание на мифологичность его текстов, в своё время утверждала, тем не менее, что «единой мифологии на основе этих текстов не выстроить» [7]: что, значит, образы их не складываются в систему. На самом деле, если задаться такой целью, – выстроить её, думается, всё-таки возможно, – отбором персонажей и мотивов для этой мифологии несомненно руководит не (только, не всегда, не в первую очередь произвол и случай, но и) определённая логика. Другое дело, что такое выстраивание будет ложной, тупиковой целью, а потому не стоит труда. Мифология, хотя бы и авторская, здесь инструментальна не менее языка: она создаётся для того, чтобы быть преодолённой, – чтобы её условности вели к безусловному. Все мифологические персонажи, в ошеломляющем изобилии заимствуемые Тавровым для собственных целей у мировой истории и культуры (что дало основание, например, Сергею Алиханову отнести работу Таврова к «редчайшему виду интеллектуальной литературы» и отказать читателю в возможности понять написанное им «без системного гуманитарного знания» [8]) и приводимые им в неожиданные соотношение друг с другом и с другими текстообразующими элементами, – кажется, такие же (подвижные, преходящие) ступени к неизреченному, такие же способы его почувствовать, как и слова языка, противоположного, по мысли поэта, бытию. Думается, «системное гуманитарное знание» тут скорее введёт человека в заблуждение (оно-то как раз и запустит те самые типовые ожидания, которые неминуемо будут обмануты), подталкивая читателя к тому, чтобы разгадывать написанное поэтом, подобно головоломке, вычитывать подтексты, реминисценции и т.д. Тем более, что герои персонального мифа Таврова – Блейк, Данте, Ахашверош, Гамлет, Орфей, Персефона, Овидий, Антонен Арто…, совершенно так же, как в изобилии упоминаемые им предметы вещной реальности, – радикальным образом изъяты из своих изначальных контекстов, давших им более-менее общеизвестные смыслы, сохранив от этих общеизвестных смыслов разве что самое малое зерно, которое Тавров на свой лад перетолковывает, – и то, как именно он это делает, опять-таки достойно отдельного самостоятельного исследования. Да, конечно, знать, что стоит за каждым из упоминаемых поэтом имён, полезно. Но, каким бы парадоксальным это ни выглядело, правильнее всего тут, кажется, оттеснить это знание – не то чтобы совсем, но на периферию, включить как раз непосредственное восприятие, боковое зрение и следить не столько за персонажами и предметами как таковыми, сколько за их движением, за траекториями их взаимодействия. Картина, в которую всё это должно сложиться, по существу своему, подозреваю, вообще не предметна. И если задаться вопросом, что именно может (должно?) остаться в голове, в общем чувстве у читателя после того, как он вскарабкается по предлагаемым автором лестницам, – ответ получается примерно таким: что-то вроде переплетения светящихся – мирообразующих – энергетических линий.

Разные-то Тавров с Суздальцевым, конечно, разные. С другой стороны, если внимательно прочитать раннего Суздальцева, в нём, удивительным образом, можно заметить не то чтобы ядро (хотя тоже почему бы и нет?), но далёкое обещание будущего Таврова. Да, стихи молодого поэта ещё без зазоров укладываются в отработанные традицией формы. Да, в его голосе ещё слышны узнаваемые голоса учителей-собеседников (вот, например, молодой Мандельштам: «О, я поднимусь вверх, / перерасту мозг, / чтобы в лучах вен / слиться с лучом звёзд!» – «Здравствуй, мой давний бред, – / башни стрельчатый рост…»). Но уже видны характерные, устойчивые его мотивы: полёта («Затем, что мы пернаты и легки…»), бессмертия («затем, что мы бессмертны, вопреки / тому, что называют смертью»). Он ещё старательно- и честно-миметичен, портретируя осязаемую реальность: «Вода стекает с неба, мост чуть-чуть / не достаёт хребтом скрипящим стока. / Смывает – всё, вчерашний смыло путь / и путь сегодняшний, там, где была дорога»; «Снег, белый снег, белее, чем висок, / кружится медленней, чем прядь льняная. / Снег наступает из иных высот. / И волк поёт. И музыка иная» (кстати, мне ли одной слышатся здесь интонации чуть старшего его современника, раннего Бродского, его больших стихотворений? – «Джон Донн уснул, уснуло всё вокруг…» Да иногда и бродская нарочитая, меланхолическая рассудочность, которая потом совсем его покинет: «Страшна их вахта. Но не столь страшна, / сколько отважна в миг, когда под сенью / горящих звёзд – звучащая волна / пересекается с волною зренья». Этим голосом молодого Бродского он будет говорить ещё и в 1989 году, когда уже и Бродский станет совсем другим: «И если в памяти остался след / двух наших лиц, вглядевшихся друг в друга, / то, без сомненья, он теперь исчезнет»). Но уже в ранних его текстах появляются – пока робко, по отдельности – будущие герои его грандиозной мифологии: Орфей, Персефона, Эвридика (и вообще множество античных персонажей), Офелия, Люцифер, Ван Гог, Цезарь, Франсуа Вийон, ангелы и архангелы…; уже мировая история готова стать – а то, пожалуй, и начала становиться – её материалом. Главное же: совсем юного поэта уже волнует самое существенное (слово «вечность» – в первом же стихотворении, – оно не датировано, но, видимо, это шестидесятые): мирообразующие движения – чего? – похоже, самого бытия, его разрежения и сгущения, те самые энергетические линии. Он, ещё нежный лирик, – уже метафизик – хотя, может быть, пока и не знает, что это так называется:

И закружит, запорошит виски,
как пепел хмеля, пепел становлений,
и так просторно пущено в изгиб
пространство всей упряжкою оленьей!

И кстати: примет современного автору советского контекста – ни литературных (ну кроме разве «маяковской» лесенки – но она у него исчезающе-редка. А «бродские» интонации считаем?), ни внелитературных – вообще никаких.

 

______________________________________________________________________

[1] Точка невесомости: Об одном стихотворении Сергея Соловьёва // TextOnly. 2006. № 18(4). 

[2] Стихотворение — преступление против смерти // Андрей Тавров. Письма о поэзии. (Статьи и эссе). М.: Центр современной литературы, 2011.

[3] Марианна Ионова. Свобода от слова, свобода слов // Воздух. 2012. № 1–2. http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2012-1-2/ionova/

[4] Рассказ как средство пробуждения // Андрей Тавров. Письма о поэзии. (Статьи и эссе). М.: Центр современной литературы, 2011.

[5] Обратная перспектива плача // А. Суздальцев. Свет святыни. Одесса: Христианское просвещение, 2009.

[6] http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2012-1-2/ionova

[7] http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2012-1-2/ionova/

[8] С. 3 ныне рецензируемого издания – цитируется по предисловию Вадима Месяца к первому тому.