Ольга Балла — И каждого потребует к ответу

ОЛЬГА БАЛЛА

И КАЖДОГО ПОТРЕБУЕТ К ОТВЕТУ

Виктор Кривулин. Ангел войны / Сост. О.Б. Кушлиной; послесл. О.Б. Кушлиной, М.Я. Шейнкера. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2022

 

В этот небольшой сборник, составленный вдовой поэта Ольгой Кушлиной и вышедший уже после начала актуальных исторических событий, вошли все, кажется, стихотворения Виктора Кривулина, имеющие отношение к войне, к мысли о ней, к памяти о ней, к чувству и предчувствию её, написанные с 1967 по 2000 год. (Строго говоря, понятие «войны» составитель книги несколько расширяет, включая в него и войну нашего государства со своими гражданами: «аресты в мае в райскую теплынь / в июле в пору дачного блаженства / конвейерный допрос, поток слепящей тьмы!».) Вскоре после выхода сборника Игорь Гулин в своей рецензии [1] уже обратил внимание на то, что это — первая книга Кривулина, в которой вообще встретились под одной обложкой тексты двух больших и очень разных периодов его творчества: подпольного письма советского времени и времени нового, постсоветского, когда «безвременье» кончилось и «начались события, но их фарсовая природа была несоразмерна чувству времени, что питало кривулинскую поэзию». Принципиально не публиковавший после краха советской власти своих неподцензурных стихов, Кривулин, пишет рецензент, «постепенно трансформировал свою манеру, разбивая гармонические формы, профанируя высокий язык, жестоко иронизируя, вглядываясь уже не в прекрасные структуры, а в их осколки — собирая из них новые, лишенные романтизма, трагические композиции». Читателю несомненно бросится в глаза эта разность интонаций и принципов организации текста, показывающая и эволюцию самого поэта.

В соединении теперь по одному лишь тематическому признаку того, что в авторском представлении вообще не соединялось, есть, конечно, некоторый риск — но и некоторая несомненная логика. Существуют темы, которые своей всеохватностью перерастают любые эстетические, поведенческие, ценностные установки, — и тема войны — из их числа. В этой антологии одной темы — самим автором не задумывавшейся, но тем вернее, — мы можем наблюдать трансформацию понимания поэтом — под влиянием окружавшего поэта исторического воздуха — предмета разговора.

Для Кривулина, родившегося ближе к концу Второй мировой, в 1944-м, война как таковая не была в строгом смысле личным опытом вплоть до Югославии 1990-х, куда он ездил в качестве военного корреспондента (впрочем, и до Афганистана, и до Чечни, и до «дурной, сухой стрельбы» возле Сухума как симптомов распадавшейся эпохи, первых признаков начала нового хаоса он дожил — и успел о них высказаться, не говоря уже о чехословацких событиях 1968-го, которые он воспринял именно как войну). Человек последних десятилетий Советского Союза, он жил в её огромной тени, накрывшей его послевоенное детство (он был из числа «послевоенных детей, голубых от недоеданья и страха»), протянувшейся и далеко за его пределы.

«Твой воздух, Ленинград, насыщен ими, / мы состоим из них…», — говорит он об умерших во время блокады спустя двадцать лет после неё, в шестидесятых, когда ешё чувствовалось, что «даже стены заражены» войной, психологически совсем недавней. И позже, в начале семидесятых, не переставало ощущаться «Одиночество города — ужас его и блокада, / Одиночество родины в неком пространстве пустом». И ещё позже — сборник составлен явно по хронологческому принципу, и цитируемое далее стихотворение — в самом конце раздела «1970-е»: «…мир, что вокруг, не опомнится после войны»; и в 1983-м всё ещё чувствуются «вечной войной искажённые судьбы».

На глазах его поколения нарастал позднесоветский миф о войне и победе, всё более пропитывавший воздух тех лет. Категорически не принимавший советских идеологем, Кривулин ответил на этот миф — собственным, в котором ключевых для советского официального сознания смыслов — победы, героизма, торжества чьего бы то ни было правого дела, отстаивания каких бы то ни было ценностей, самой идеи противостояния правого и неправого — не было в принципе. Зато был мотив предчувствия войны — и, как можно заметить, настойчивый. К войне как реальной возможности поэтическое воображение Кривулина примеривалось ещё в конце восьмидесятых, когда, казалось бы, только и говорили, что о разоружении да о разрядке напряжённости (видимо, особенно чуткие люди не верили):

если умрёт электричество
газ отключат
восстановят буржуйские печи
из матерьялов подручных (жестянки стекло кирпичи) —
станет ли тише? очистит ли нас одичанье?..

 толпы у воинских кухонь
бесплатные каша и хлеб

 И сразу же после этого:

газ ещё не отрублен, теплы батареи, в тылу
магазины торгуют и не опасаясь обстрела
высыпает на улицу публика…

Война для него — безоговорочная трагедия, фатальная, непоправимая, которая мертвит сам воздух вокруг себя, даже оставаясь в статусе памяти или предчувствия. Она — опыт беззащитности и обреченности — абсолютной, превосходящей разумение частного человека и неотменимой его произволом.

Для (раннего — неподцензурных времён) Кривулина война — состояние в наименьшей степени политическое и историческое (это всё, в конце концов, только следствие причин существенно более глубоких); от социальных обертонов его видение войны в советское время совершенно свободно. Война у него — результат тотальной повреждённости мира, которая, в свою очередь, напрямую следует из повреждённости человеческой природы и оборачивается возмездием за неё — но возмездием, скорее, метафизическим:

Мне камня жальче в случае войны.
Что нас жалеть, когда виновны сами!

<…>

Предназначенье вещи и судьба
таинственны, как будто нам в аренду
сдана природа, но придёт пора —
и каждого потребует к ответу
хозяин форм, какие второпях
мы придали слепому матерьялу…

 Это 1970 год, когда, казалось бы, до реальных войн было очень далеко во все стороны — и в прошлое, и в будущее. (И восемь лет спустя в видении — то ли о прошлой войне, то ли о будущей, о толпах беженцев, бредущих прочь из Ленинграда «в молчании жертвенной спешки», в летящем их бомбить самолёте собеседник сновидца опознает не что-нибудь, а «ангела смерти, карающего зло».) Но защищающая плоть мира для поэта прозрачна (тем более, что в воздухе многое носилось уже тогда: спустя два года, летом 1972-го, он напишет стихотворение о строительстве бомбоубежищ «посреди дворов»; они возникнут в стихах и позже: «И убожество стиля, и убежище в каждом дворе / возбуждает во мне состраданье и страх катастрофы / неизбежной»; а ещё позже, в 1978-м, в стихах мелькнёт «хиромант, угадавший войну / из ладоней, где линии жизни / пресеклись посредине»). Если мир повреждён — война в самой природе вещей, её приход — всего лишь вопрос времени:

Предназначенье вещи — тот же страх,
что с головой швырнёт нас в одеяло,
заставит скорчиться и слышать тонкий свист —
по мере приближения всё резче.

Будучи событием метафизической природы, война для Кривулина имеет метафизические же масштабы. Между победителями и побеждёнными в свете такого её понимания нет принципиальной разницы, они — элементы одной стихии, равно уничтожающей и тех и других. И тех и других — жалко; муза истории, по существу, слепа и «всех отходящих» целует «бессвязно и пьяно», «войска, и народы, и страны / в серые пропасти глаз или в сердце ослепшее глин». (Здесь нет также смысла говорить об ответственности с какой бы то ни было из сторон; то возмездие, которое мы упомянули выше, — едва ли не одной природы с тем, что постигает каждого за самый факт его существования. Человек тут, как у Кафки, виноват априорно и непостижимо; жертвенность же его — оборотная сторона его собственной, не менее непостижимой тяге к гибели: «Есть и у целого народа / трудноскрываемый порыв / к самоубийству» — следствие «дыхательной несвободы», и раз так — «кто защитит народ не взывающий к Богу / непрестанно / о защите себя от себя же…».) Война (как и история) — лик той же смерти, просто приближенный более обыкновенного:

Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
Клио, с клюкой над грохочущим морем колёс, —
шли победители — жирного быта обоз,
шла побеждённая тысяченожка, и рос
горьких ветров одинокий цветок среди поля.

И «Стихи на День Победы 9 мая 1973 года» звучат чистой горечью, печалью о людях, теряющихся между гигантских стоп готового их растоптать (безличного) государства:

толпы текут, омывая
исполинские ноги с угрюмым упором ступней.
Как шевелятся пальцы — и люди снуют между ними —
кто по ногтю скользит, кто с колена сползает… Пустыми
всех обводит глазницами вышняя груда камней.

Ни малейшего чувства превосходства в этом нет — он и себя самого чувствует сжимающимся в невидимую точку: «Как я давно превращён, как надолго я вдавлен / точкой невидимой в тонкослоистую почву». Под давлением истории человек умаляется до полной невозможности самой темы личной ответственности и, допустим, инициативы — это голос «из-под глыб» (хотя чувство личной вины и личного горя тут возможны и даже неизбежны). Спустя два года на тот же День Победы:

Наследующий ложь, на следующий день
после пожара в розовом дому.
Послушай плач по гробу своему!

В отношении той, 1945 года, победы Кривулин вообще был предельно жёсток:

победою поражено
поколение послевоенных лет

Война — то, чего человеческое сознание не способно вместить в себя в полном объёме, чему оно сопротивляется по самой своей природе; о ней возможно говорить не от собственного исчезающего лица, но устами трагического хора («Хор в бездонном пустынном эфире / пел над падалью, пел — не смолкал»), в звучании которого тонет личное («так незаметно голос входит в хор»):

Да, я слушаю пенье базальта,
и в раствор многотысячных губ,
в бездну времени, в море асфальта
с головой погружаюсь, как труп.

Для частного человека война в понимании поэта — поражение априорное, даже если оно является в облике спасения:

Мы медленно спускаемся вниз по ступеням спасения,

представляет он себе близкое будущее, наблюдая строительство дворовых бомбоубежищ,

медленно сходим под сень
гигантских цветов асфоделей,
тюльпанов сажи и тьмы…

Миф возникает как способ назвать неназываемое; тут годятся элементы разных мифологий, почему бы и не античной:

Бегут козлоподобные войска.
Вот Марсий-прапорщик, играющий вприпрыжку.
Вот музыка — не отдых, но одышка.
Вот кожа содранная — в трепете флажка!

Флейте Марсия вторит тогда же, в начале семидесятых, и «Клио с цевницей».

Социальность, и то не очень отчётливая, в разговоре о войне возникает у него только в восьмидесятых, во время афганской войны, и он принимает на себя «страдательную роль певца и очевидца»:

…кругом тоска по сталинской струне
духовая музыка одетая в шинели
марширует как во сне

У него появляются и потихоньку крепнут публицистические обертона (иной раз вполне прямолинейные):

Похоже, обманул Афганистан
И заграница утекает
уже в товарищеский будущий туман
с её компьютерами и поющими часами…
Как чешутся глаза не видеть лучших стран,
ни родины, чья боль не ослепляет!

Выскажет он некоторые соображения и о существе нашего отечества:

идея России не где-то в мозгу,
не в области некой духовной —
а здесь, на виду, в неоглядной глуши,
в опасном соседстве с душою
не ведающей, где границы души,
где собственное, где — чужое.

В середине девяностых, во время чеченской кампании, он уже говорит об исторических событиях напрямую, с обилием узнаваемых деталей и в безусловно обличительных интонациях.

прапорщик пройдя афган
разве что-нибудь напишет
до смерти он жизнью выжат
и обдолбан коль не пьян

 или вижу в страшном сне —
старший лейтенант спецназа
потрудившийся в чечне
мучится: Не строит фраза
Мысль не ходит по струне

Ранний же Кривулин оперирует архетипами, выходящими за пределы истории, не упоминая ни «Министерства обороны», ни «армейской звёздочки». Всерьёз говорить о войне для него оказывается возможным только в категориях надчеловеческого, апеллируя к надчеловеческим силам — обращением к которым и открывается сборник:

Выживет слабый. И ангел Златые Власы
в бомбоубежище спустится, сладостный свет источая…

 Сейчас это стихотворение, давшее название книге, цитируют в социальных сетях.

Собранный в самом начале новой трагической эпохи (как подручная аптечка — из насущно необходимых лекарств), этот сборник — весть нам, людям этой эпохи, к ней не готовым и ещё только ищущим язык для разговора о ней, от собеседника из другого времени, от человека, у которого был и этот язык, и мужество взглянуть в глаза немыслимому.

 

______________________________________________________

[1] https://www.kommersant.ru/doc/5357513