Валерий Шубинский — Прекраснейший из калек

ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ

ПРЕКРАСНЕЙШИЙ ИЗ КАЛЕК

Об одном мотиве у Заболоцкого

 

В «Столбцах» Заболоцкого несколько возникает имя Иуды.

Самое развернутое упоминание  – в стихотворении «Фокстрот» (март 1928):

И, так играя, человек    
родил в последнюю минуту    
прекраснейшего из калек —    
женоподобного Иуду.    
Его музыкой не буди,     
он спит сегодня помертвелый —    
с цыплячьим знаком на груди    
росток болезненного тела.    
А там, над бедною землей,    
во славу винам и кларнетам    
парит на женщине герой,    
стреляя в воздух пистолетом. [1]

В поздней редакции изменено несколько строк – 5-6 и 11-12. Они выглядят соответственно так:   

Не тронь его и не буди,      
Не пригодится он для дела —   

и   

Парит по воздуху герой,   
Стреляя в небо пистолетом. [2] 

Двумя месяцами раньше Иуда появляется в стихотворении «Пир» (январь 1928), в его кульминационной, самой сильной и страшной строфе: 

О, штык, летающий повсюду,
холодный тельцем, кровяной,
о, штык, пронзающий Иуду,
коли еще — и я с тобой!
Я вижу — ты летишь в тумане,
сияя плоским острием,
я вижу — ты плывешь морями
граненым вздернутым копьем.
Где раньше бог клубился чадный
и мир шумел — ему свеча;
где стаи ангелов печатных
летели в небе, волоча
пустые крылья шалопаев, —
там ты несешься, искупая
пустые вымыслы вещей —
ты, светозарный как Кащей! [3]  

Наконец, третье упоминание Иуды – в поздней редакции стихотворения «Обводный канал» (июнь 1928). Строки, которые изначально звучали так:

Но перед сомкнутым народом
иная движется река:
один — сапог несет на блюде,
другой — поет собачку-пудель,
а третий, грозен и румян,
в кастрюлю бьет как в барабан. [4] 

после нескольких переработок в 1946-1958 годы получают следующий вид: 

Но перед сомкнутым народом
Иная движется река:
Один сапог несет на блюде,
Другой поет хвалу Иуде,
А третий, грозен и румян,
В кастрюлю бьет, как в барабан. [5] 

«Собачка-пудель» перекликается с зощенковской «собачкой системы пудель», но, очевидно, это отсылка к некой реальной песенке, которую двадцать лет спустя никто не в состоянии был опознать, – и Заболоцкий заменяет ее еще более загадочной «хвалой Иуде».

Трех упоминаний достаточно, чтобы считать образ сквозным. Правда, в каждой редакции книги (ранней и поздней) их по два (ибо «Пир» в поздний вариант «Столбцов» не вошел). Но примечательно, что, удалив стихотворение с упоминанием про Иуду, Заболоцкий тут же вводит этот образ в другой текст. Подобным же образом обходится он с испанскими мотивами (пропадает Германдада в «Красной Баварии»/ «Вечернем баре», появляются «кастаньеты» в «Иванове»). Это может быть косвенным свидетельством важности образа.               

Но что он может значить?

Имя Иуда для человека христианской цивилизации естественно ассоциируется с Иудой Искариотом (а не с другими носителями этого имени в Ветхом и Новом Заветах) и, следовательно, с корыстным предательством и бесчестьем. В рамках христианского антисемитского дискурса оно прочно  ассоциируется также с евреями (в том числе и потому, что  имя Иегуда, «благодарность Господу», есть и источник племенного названия иудеев). Сразу заметим, что в обстановке конца 1920-х годов в СССР юдофобия той или иной интенсивности довольно прочно коррелировалась с неприятием советских порядков, однако она совершенно чужда была даже наиболее «несоветски» настроенным членам обэриутского кружка (Хармсу и Введенскому), и, конечно, совсем уж неправдоподобно было бы предполагать ее у «красного» Заболоцкого.

С другой стороны, со второй половины XIX века существовала альтернативная традиция восприятия образа Иуды Искариота – как трагического бунтаря. Этот образ создан в ряде беллетристических произведений  – «Мемуары Иуды» (1867) Фердинандо Петруччелли делла Гаттина, «Иуда Искариот и другие» (1907) Леонида Андреева и др. Этот образ присутствует и в раннесоветской антирелигиозной литературе.

Демьян Бедный в «Новом Завете без изъяна евангелиста Демьяна»(1925) – тексте, отсылки к которому есть, к примеру, в «Мастере и Маргарите» Булгакова, – напротив, изображает Иуду наивным простаком (в отличие от Иисуса и прочих апостолов, которые в его изображении оказываются хитрыми циниками). Его Иуда предает Иисуса по глупости и недоразумению:

Иуда был далёк от всякой мысли,
Что над Иисусом тучи нависли,
Что ведёт он к нему не левитов,
А посланных саддукеями бандитов. 
Ему казалось, несмотря на их мечи и дреколье,
Что он их привёл почти на богомолье;
И потому, подозрением не волнуем,
Приветствовал Иисуса поцелуем [6] 

Наконец, в стихотворении Владимира Нарбута «Большевик» (1920) есть следующие строки:

Мария! Обернись, перед тобой
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
чуть в звезды проносился нетопырь.[7] 

Красногубый Иуда-упырь у Нарбута – любовник Марии Магдалины. «Иуда, красногубый большевик» – его реинкарнация в веках. Итак, смысловой фон таков. Иуда потенциально 1) предатель, 2) еврей, 3) мятежник, 4) обманутая жертва, 5) любовник, 6) оборотень, упырь,  7) «большевик» – как вариант или воплощение одного из вышеуказанных обличий. 

Теперь рассмотрим снова стихи Заболоцкого.

В «Фокстроте» Иуда сразу же характеризуется как «прекраснейший из калек». Калеки – постоянные обитатели мира «Столбцов». В «На рынке» два калеки (безногий певец и слепая гадалка) – любовники. Калеки, которые спят, «к пустым бутылкам прислоняясь», поминаются в «Обводном канале». В «Бродячих музыкантах» один из описанного трио – горбун-скрипач. «Прекраснейший из калек», «женоподобный», «болезненный» Иуда из «Фокстрота» – особый, выделенный представитель этой породы своего рода мутантов городского ада. Но при том он сам не вполне человеческое существо, а скорее «гомункул» (этот образ тоже присутствует в «Столбцах») [8], рожденный в момент игры (то есть в результате танца, который исполняет некий вполне маскулинный «герой на женщине верхом»).

Н.Л. Елисеев в неопубликованной статье предполагает, что образ «женоподобного Иуды» содержит отсылку к образу В.Я. Парнаха, поэта, первого пропагандиста джаза в СССР, брата Софьи Парнок, переводчика еврейских поэтов средневековой Испании и прототипа Парнока из мандельштамовской «Египетской марки». Едва ли, однако, Заболоцкий видел Парнаха (жившего и выступавшего в Москве, а с 1925 – в Париже).  Однако другое предположение Елисеева, о том что «цыплячий знак на груди» – это желтый круг, который евреи должны были носить в средневековой Европе, может иметь основания (оно мотивировано самим именем Иуды).

Елисеев также высказывает гипотезу, что «хвала Иуде» («хвала благодарности (хвале) Богу» – почти тавтологическая конструкция)  в «Обводном канале» – это метонимическое изображение иудейской молитвы (в 1920-е годы еврейское население Ленинграда резко увеличилось в результате миграций из бывшей черты оседлости). Однако внимательный анализ строфы заставляет в этом усомниться. Очевидно, что описывается какое-то странное уличное представление, с элементами абсурда («сапог на блюде»). Чисто теоретически можно предположить, что оно сопровождается (в поздней редакции) распеванием антирелигиозных агитстихов (хоть из того же «Нового Завета» Демьяна Бедного).  Еще более фантастична мысль о том, что ленинградские евреи играют на берегу Обводного канала пуримшпиль [9]. Заметим, что первоначальный текст стихотворения не дает для этого никаких оснований.  Третье предположение – что перед нами отсылка к «Фокстроту». Уличный спектакль ассоциируется у Заболоцкого (задним числом) с поклонением «женоподобному Иуде» – декадентскому божку-гомункулусу, созданному нэповским городом.

Наконец, Иуда обречен: его вместе со всем «старым миром» (и тем промежуточным, межеумочным миром, который изображен в «Столбцах») уничтожает штык, «светозарный, как Кощей», штык-Люцифер, которому поэт присягает на верность. Таким образом, ассоциации Иуды с «большевиком» у Заболоцкого не возникают – хотя не учитывать их поэт не мог. Между прочим, 1928 год – время сразу же после разгрома «троцкистско-зиновьевской оппозиции». Большевизм сам по себе уже не дает гарантированной защиты от статуса изгоя, отвергнутого новой жизнью.

Итак, каковы черты Иуды «Столбцов» и как они соотносятся с теми чертами, которые поэт мог почерпнуть у предшественников?

Его Иуде свойственна, очевидно, ущербность (в том числе и моральная) – он «калека». Но он болезненно-привлекателен, эротичен, «прекрасен» (как и «красногубый большевик» Нарбута) – при том «женоподобен». Его бытие неполноценно (как и бытие живого мертвеца, упыря) – он «рожден» танцем. Но он может быть даже объектом поклонения. Его стигматизированность («цыплячий знак на груди») сродни еврейской. Его гибель неизбежна, поэт с ней  соглашается и становится на сторону убивающих. И тем не менее образ остается глубоко двусмысленным. Понимал ли его до конца сам поэт?

_________________________________________________________

[1] Николай Заболоцкий. Метаморфозы. ОГИ, 2019. С. 62.

[2] Там же. С. 464.

[3] Там же. С. 56.

[4] Там же. С. 66.

[5] Там же. С. 468.

[6] Демьян Бедный. Новый Завет без изъяна евангелиста Демьяна. М., 1925. С. 49.

[7] Владимир Нарбут. Собрание сочинений: Стихи. Переводы. Проза / Сост., подгот. текста, вступ. статья и примеч. Р. Р. Кожухарова. М.: ОГИ, 2018. С. 293.

[8] Так недоносок или ангел, 
открыв молочные глаза, 
качается в спиртовой банке 
и просится на небеса. («Белая ночь», июль 1926. «Метаморфозы». С. 44.)

Образ «недоноска» тут отсылает к Баратынскому – и это еще одна форма неполноценного бытия.

[9] Народная юмористическая пьеса на сюжет Книги Эсфири, часто с элементами абсурда и шутовства, которую играют на праздник Пурим.