Екатерина Боярских — №1

ЕКАТЕРИНА БОЯРСКИХ

 

***

В высоте высот огоньки да лёд,
угольки да звон.
Погулять бы мне по реке времён:
каждый камень – год.
Оглянёшься – быстрой весны вода:
по делам бегу! на бегу живу!
А вперёд посмотришь – спешит куда?
Сквозь провалы осени в синеву.
Беспечальны перечни. Как мальки пузырьки имён
серебрятся, булькают, далеки – Аронзон, Назон…
Не лови их и не произноси – Эхнатон, Ньютон… – не достигнешь дна.
Слишком глубоко в свете и грязи носит имена.
По теченью вниз – перепад высот, и оттуда вздох,
и оттуда зов слюдяных пластов,
голубых колонн, торфяных болот.
Наступает срок ледяных оков,
остановки вод.
Это юность в негу, и в пух, и в пыл,
ну а старость в снега и в прах.
Я собрался быть, но забыл, кем был,
и очнулся старик, дурак.
Снежной пылью, солью уносит сон,
и бесцветна ветошь холодных дней.
Погадать бы мне по руке времён,
только кровь на ней:
заводная рыба разбила лоб – не пробила лёд.
Золотая тень в высоте высот,
суета сует, пустота пустот,
молоко и мёд.

 

***

Эти домики в белой мгле – ткани рваного мирозданья, –
еле видные на горе, так и требуют невниманья.

Город ходит недалеко, ни на шаг от своих окраин,
отпускает лишь тех легко, кто неправеден, неисправен.

Голый лес, близорукий свет да на окнах глухие шторы,
за стенами нам места нет – только холод, снега да горы.

Некто вышел тайком, скачком за заслоны ограниченья.
Печку топит. Она дымком возвещает своё значенье.

Снега лютые кружева стылой злостью такой блистают,
что приходится жечь дрова – электричества не хватает.

Некто верит, что поделом он застыл в искривленье света.
Был он деревом – стал теплом, полукровкой зимы и лета.

За пределами речи печь. В ней потрескивает молчанье.
Ничего не могу наречь, ничего не обозначаю.

За окном подо льдом бежит правда звёздная ледяная,
а под снегом судьба лежит, костяная и земляная.

И пока прогорает год, с каждым днём убавляя жару,
и вода, превращаясь в лёд, разрывает любую тару,

а затем, восходя в сверхмысль, много мыслей объединяет,
и река, превращаясь в жизнь, столько жизней обледеняет

воедино – потоком слёз, анфиладами ледопада,
берега поток перенёс, уничтожил границы взгляда.

Этот взгляд на исходе дня – дымом в доме, туманом в храме
укрывает, молчанье для, темнота, что идёт за нами.

Эта белая темнота – сообщенье и посещенье.
Сколько надо смотреть туда, чтоб открылось моё значенье?

Летаргия к лицу домам, уменьшающимся на склоне,
уходящим в большой туман, поместившимся на ладони.

Ими пишет сама зима, вместо слов выводя на плоскость
полутьму, послесвет ума и мираж, изменивший плотность.

 

***

Усталость слышит красоту. Вниманье дышит, в нём растут сон-травы – сны травы, их шёпот, щёкот различай, невинность луга, неба чай – зелёный, белый – целый чан, предлинный ливня дивный час, счастливое сейчас. Есть у меня китайский таз, которому почти сто лет, как солнце блёклый жёлтый свет, на дне которого поля, две ржавых дырки и земля далёких вечных гор. Китайский лев десятки лет хранит обрывки изолент. Нальёшь туда горячих вод – и вот волна, как дрожь, идёт, тогда на дне его цветёт волшебный розовый миндаль, отбитая эмаль. Помятый тазик для посуд, на дне которого приют, уют ржавеющих миров, соцветия даров. Побитый тазик для утрат, внутри которого дымят дымы домов, дымы умов, сквозной весны покров. Он хлам. Он храм. И по краям, и по углям, и по огням почти невидимой земли танцуют журавли. Перекати-поводырям апреля нужен сладкий звук и абсолютный дух. Когда их слух услышит нас? В кладовке ждёт китайский таз, мы нарисованы на дне, прислонены к стене. Мы ожидаем в тайнике, когда, смешавшись налегке, вода, и грязь, и сон, и сор откроют наш простор, когда, смутившись, страсть, и жесть, и пыль, и соль – вся эта смесь – нам скажут всё как есть.
Они расскажут – а потом оставят всё как есть.

 

***

Я хотела, чтоб мой родной…
но какой же? увэйский, дарский?
олодайский, элийский, шинский?

Я хотела, чтоб мой язык
год и два ради меня звучал.
Посторонившись, чтоб не задеть друзей,
шел надо мною дождь во имя мое.
Улицы виделись для меня,
утицы плавали для меня,
ездил бы рядом со мной трамвай.

Солнце выкатилось на тинг.
О, расскажи всему обо мне,
чтобы все стало со мной, обо мне, ко мне.
О!
Разве человек не заслуживает того,
чтобы все было в нелепое имя его,
это недолго совсем, недорого,
это не дольше его самого..
Йольже эно самаго.

 

***

Линия жизни сворачивается в клубок,
стало близко, что было так далеко.
Дотягиваюсь и глажу пятнистый бок.
Лилия жизни спит, ее сон глубок,
бог похоронил её глубоко –
у подземных вод, у корней дорог.

Линия жизни сводит небесный свод
в талую глину тайного рубежа.
Лилия жизни снизу по корке бьёт:
перерасти плотный предел, душа.

Вот она просыпается, и вот-вот
от череды болот, лебеды руин:
малая малость, новость, озноб, восход,
алая радость, воин, бутон, рубин.

 

***

А далее мне снится новый сон: учёный открывает всезакон,
его глаза устали – и прозрели сложнейшую симметрию миров,
структуру бытия – его любовь, его канон и соло на свирели.
Как музыка, структура началась, на миллион сторон себя раскрыла,
и всё объяла, и прешла, смеясь, и этим смехом всё преобъяснила.
И воздух уподобился воде, такой гранёной, выпуклой вначале,
такой зелёной пламенной звезде,
и всё, что есть, и нет чего нигде, его глаза прозрели – и узнали.
– Теперь, когда мы видим, – говорит, – пока мы бредим – надо строить город.
Он жжёт меня как голод, он царит повсюду, как единый голос хора.
Труд отменив, конструкция сама себя возводит по модели чуда.
Эй, выходи, устрой свои дома! И город вышел сразу отовсюду.
Стремится в землю, из земли растёт, и по воде торопится и вьётся,
и огненные лестницы ведёт внутри всепонимающего солнца.
Колонны это или корабли, цветы ли, арки, белые гирлянды?
Преодолев сомнения земли, сквозь небо провели его гиганты.
На всякий миллион любых сторон подброшен, погружён и безоружен –
мы видим город-гору, город-сон, он будет вознесён и не разрушен.
Он всеоткрыт, и все в него придут.
Учёный говорил вот так, и тут
ответил друг безродный, беспородный, прикинувшийся внутренним жильцом,
безвидный, полустёртый, как набросок с ничем не примечательным лицом:
– Здесь негде жить, –
из утренних теней
он выделился в чёрный отголосок:
– Уродство станет явным. Светлый город отменит тьму, и нас отвергнет с ней.
Прозрачен умозрительный каркас, незрим его невиданный строитель.
Пусть этот город исправляет нас. Давай назначим каждую обитель
на сотни вёрст туда или сюда и памятником высшему закону, и вечным местом страшного суда.
Когда войдут виновные сюда,
их здесь осудит каждая колонна,
рождённая в блаженстве, без труда.
Я вижу горы сквозь твои заборы, пусть мы за них не выйдем никогда.
И город отвечает, не виня: «Вы вспышки разобщённого огня, что некрасив, но счастлив до предела.
И сквозь твои законы и суды я тоже вижу горы и сады и совершенство чёрного на белом».
Мы люди, а не судьи. Нет руки, которая карает. Языки
трепещущего пламени, как тени, качаются на чудных площадях,
потрескивают, машут, шелестят, восходят и нисходят по ступеням.

 

***

Лето зимы не проще –
небу земли не хватит.
Облако в виде рощи
выросло на закате.
Вытянулось на север
в поле высоком, ясном,
белая ветвь на сером,
серая ветвь на красном.

Были и мы подростки,
солнечные наброски.
Стали и мы отбросы,
облачные обноски.
Блеску то было, треску,
так и летели блёстки.
Яркие занавески,
праздничные подмостки.
Блеску-то было, плеску,
смеху перед закатом
на языке неместном,
праязыке крылатом.

В небе с полоской сноски
гаснет альбедо лета.
Возьми меня в перекрёстки,
держи меня в них до света.