ИЛЬЯ ЛАПИН
***
В белых табличках на выезде с деревень
Красным зачеркнут незавершенный день.
Что-то привиделось, что-нибудь пронеслось,
То останавливаясь, то проезжая сквозь
Редкие боры, заросли борщевика.
Страшно, и будет страшно наверняка
В мертвых твоих угодьях — да пусть в живых,
В необитаемых срубах — да пусть в жилых —
Гостем незваным, выпив тебя до дна,
Рек твоих темные выучить имена.
***
Говорил он строго: «Планета — плоская. И, замечу, плоская с давних пор
От ларька газетного до киоска и от Монблана до кенгурячьих нор.
Будь она тетраэдром или бубликом, или даже — вы говорите — шаром,
Вся бы гнусь вот эта, вся эта публика покатилась тотчас с нее задаром.
И не надо бедствовать, ужасаться и от вестей захлебываться тоской,
Все сама доделает гравитация: погляди вослед, помаши рукой».
Говорил он: «Что до слонов, не ведаю. Но скорее, предположу, что кошки,
А верней котята. Пока обедают или спят себе — ми-ми-ми и крошки.
И не держат Землю — гоняют по полу, как пустую миску, гремящий диск:
Что попалось в лапки — то раз и лопнуло; шелестящий фантик, мышиный писк».
«Ну и в нашем,» — он продолжал, — «в отечестве, я, пожалуй, выберу черепаху.
Только ей и вытерпеть человечество, и стерпеть, и далее плыть без страху».
«Ее море, — сказал, помолчав, — бескрайнее. Горизонт — и что еще? — ветерок.
Сколько зла и горя оставит тайнами, сколько радости он запасает впрок!
Облака громоздят этажи и ярусы. И величие этих цветов согрето
Заходящим солнцем. Плыви под парусом — невесомо, неизъяснимо, где-то…
Набежит волна на твою америку, град небесный вспыхнет светлее — нет,
Что-то большее: прикосновенье к берегу, ожидание света и самый свет».
В ЦЕНТРЕ ПОСЁЛКА
Тропка куда-то. Над проездом «кирпич».
Церковь подлатана. Покрашен ильич.
Над братскими плитами осина и клен
И тусклые литеры пары сотен имен.
Чернеют в развалинах господских отрад
Арка, прогалина, заброшенный сад.
Стволы нагибаются, падают в ров.
И будто стесняется собственных слов
В парке усадебном экскурсовод:
— Мы бы и рады б вам, да радости — вот.
Бывает такое вот — как бы сказать —
Как дверца откроется в ту благодать,
Что утешением — ночная тоска.
И жжение, жжение возле виска.
***
— Бросьте вы, что розенкрейцеры и масоны! —
(Взгляд был безумен в меру и речь тверда).
— Миром правят скошенные газоны,
Так повелось от веку и бысть всегда.
— Нет никакой злокозненной закулисы
И кукловодов сумрачных никаких —
Только жилые зоны, секторы, директрисы
И газонокосильщики среди них.
Выкосить все живое. Затем приняться
За мертвецов и выкосить их. Затем
Все, что останется, — до состояния плаца,
Поровну, каждому, вдоволь и сразу всем.
Сцена пуста. История пишет задник.
Триммер привносит музыку в вещество.
(Бедный Евгений, он думал, что это всадник.
Впрочем, какая разница для него).
Я прохожу по граду, бреду по брегу,
Мыслящий стебель, вежливый перегной.
Облако, как копыто, готово к бегу,
Но почему-то не движется надо мной.
НА ТЕМУ ЮРЬЕВА
Сколько маршрут свой не переиначивай —
Прямо по Гашека, дальше сворачивай,
Красный с зеленым огни карауль.
В купчинском детстве вдоволь объелся я
Градом по Ленину, хладом по Цельсию —
Чай, не каникулы и не июль.
Дзынькнет и звякнет. Толку с осколков-то?
Школа, пустырь, голубятни и Волковка,
И двадцать пятый — дождешься! — трамвай.
На остановке топчись бесскамеечной,
Жди пока лязгнет звонок трехкопеечный,
А зазвенит на углу — не зевай.
Хватит хотя бы на это отваги нам,
Чтобы сквозь весь Петербург до Елагина
Гуртом монетным просвет проскрести?
Или оставим гремящее чудище
Где-нибудь в не совершившемся будущем
Раз уж сегодня нам не по пути?
Переиначивай до бесконечности.
Коль не отваги, хотя бы беспечности,
Зайцами или за малую мзду.
В купчинском небе звезды морозные
Кружатся, словно снежинки бесхозные.
Все переделывай. Я подожду.
***
Иногда где-то в долгий миг счастья или в злой час,
В толчее улиц, на краю света — я встречал нас.
Иногда вместе, иногда рядом, иногда мы —
Я следил взглядом за твоим светом из своей тьмы.
По следам нашим протекли реки, вырастал лес.
Прикрывал веки, видя нас, ветер, обретал вес,
Наполнял море, нагонял тучи, изгонял всех,
Кто не был нами, не мирил в споре, не пленял в смех.
Обернись, кто ты? Оглянись, кто я? Почему жду
У волны стоя, там, где мы, снова тишину ту?
Страх в твоем доме и в моем доме. На земле — страх.
Но и он смертен, если мы где-то, но и он — прах.
***
В церкви-коробе тень смотрительниц у дверей.
Меланхолик-гид, норовящий всё поскорей.
Всласть пофоткались у Георгия и княжны,
Потаращились — и довольно с них старины.
Сколько групп еще? До обеда две, и затем…
Нет, не то, что всё опротивело, но — совсем.
И чудовище, уводимое пояском,
Мнится, чтоб его, оборачивается тайком.
(Как мы стали им, не заметили — ну и что?
Так, наверное, зло и льет в свое решето).
К белой извести домонгольские времена —
Словно бабочка: вроде тут была — не видна.
Краткий миг, когда нет ни времени, ни его
Слуг и спутников, превращается в вещество.
Спит в песчаниках, по ручью дрожит, у стогов,
Вьется ласточкой подле волховских берегов. —
Утоли мои не печали, нет, и не страх,
Но отчаяние, бурым спекшееся на руках.
(В нас живущего, нас сжирающего изнутри,
Святый Юрию, змия древняго усмири).
ШЕСТАЯ ОТКРЫТКА
От картонного прямоугольника разбегутся, как клопы,
Ямбы, дактили и дольники, пряча зенки в стенки, морща лбы.
Лишь бы света каплю и не заперто — вслед за рифмой примостясь
Хоть в трактире, хоть на паперти, хоть (смешно) на чистое, хоть в грязь.
В хилом ритме городка уездного (Волочек, Сольцы, Валдай?),
Рядом с высями и безднами (т.е. с шиномонтажом, читай)
Я пишу из года предвоенного, где часы возвращены
Волей мира полуде́нного в год, в котором не было войны,
И — дурак, бездельник — плачусь, всяко ли не сведен к нулю…
(Не посетуй на каракули. Чем случилось тут, тем и скриплю).
Все мы в письмах дважды безответнее: что ни слово — не о том.
Помнишь разговоры летние? Иногда я их впускаю в дом,
Иногда я позволяю пришлому быть невыдуманным мной
И мерещиться над крышами, путеводной теплиться звездой.
Не сердись, что я твое молчание доверяю словарю,
Что из несуществования все еще о чем-то говорю.
С маркой, штампом, адресом и прочими спутниками февраля
Все признания упрочены и живут, безмолвие суля,
В страшном доме став еще бездомнее, затаившись в нем.
Не об этом страхе, не о том они, — но о голосе твоем.
***
Сине-серые звезды взлетали с растерзанных тел,
Новогодней гирляндой, пестря и свиваясь, летели
К сестрам, в небе их ждущим, на миг выраставшим в прицеле,
Про которые помню лишь, что и они не предел.
Как сверкал и светлел небосвод на излете спирали!
Праздник вспыхнувший, тлеющий, пишущий кончиком тьмы
По холсту отсыревшему края не знавшей зимы,
Где за рыжей звездой ослепительно белой искали,
Где ладьи облаков серо-синий пунктир забирали,
Как ладони Его беспокойные души, на суд…
Пусть они, прикоснувшись, печалью своею сожгут,
Пусть в огнях новогодних над нами не скроют печали,
Пусть престолы, господства — но хищная гибель едва ли,
Но не гибель, которую красные звезды несут.
***
То о важном, то о мертвом. Смехом болен. Смехом сыт.
Взглядом по табличкам стертым, стерегущим странный быт…
Мимо, коротки и редки, населенных пунктов клетки
Караулят, через сетки и штакетники кренясь,
В камень спекшуюся грязь. Прыснут линии разметки
В стороны, как птицы с ветки, на развилке расходясь.
День ли в августовской дреме, ночь в медлительной реке,
Что их связывает кроме жизни в нелюбимом доме,
В нелюбимом языке? Одинок и одинаков
Чередой дорожных знаков путник, пойманный в кольцо,
Где ему в дыханье щедром, обжигающим лицо,
Километр за километром высушены южным ветром,
Брошены под колесо. Где наброском карандашным —
Смехом, страхом, колдовством — белым облаком бумажным
Плача — то о чем-то важном, то о чем-нибудь живом.
***
Я пытался любить ее. Но изгоняла с листа,
Отводила глаза от себя вдоль дорог. Обернется —
В красных всполохах небо, и нет ни звезды, пустота.
Смотрит хищно не та, что скрывала во аде, но та,
Что и родича, и инородца
Не насытится смертью, и верой во зло не напьется,
Только гладом своим и сыта.
Не затем ли и строили стены белее холста,
На осях ее улиц растили, пока не сомкнется
Камень кладки неровной, чтоб выше вспорхнула звезда,
И не ржавью болотной, а белой водой из колодца,
И не кровью, а светом омыла уста?