Борис Рогинский о Марии Левиной. №12

БОРИС РОГИНСКИЙ

ТРИ ИСТОЧНИКА И ТРИ СОСТАВНЫЕ ЧАСТИ ПОЭЗИИ МАРИИ ЛЕВИНОЙ
Мария Левина. Dictum. — СПб.: Jaromir Hladik press, 2024.
 

Накануне презентации поэтических сборников Марии Левиной и Дарьи Мезенцевой один наш с Машей общий друг попросил меня: «Ты можешь во время выступления как-то рассказать, откуда вообще взялась Маша? Ну, как поэт, разумеется. Какие у этого всего корни». Нехило так, да, для пятиминутной речи? Я был испуган, но ненадолго. Потому что очень быстро вспомнил знаменитую ленинскую статью 1913 г. (к 30-летию со смерти Карла Маркса) «Три источника и три составные части марксизма». Эта завораживающая последовательность из четырёх троек пришла мне на помощь. Так же можно было бы написать о трёх критиках Канта, о трёх томах лирики Блока, о трёх мушкетёрах (недаром же и их в заглавии именно три, будто не было четвёртого, главного героя — Д’Артаньяна) и т. д.
Итак, каковы же источники поэзии Марии (Маши) Левиной? Первый услышан был мной от самой Маши во время хмурых скитаний по подтаявшим льдам Московского парка Победы. «Ты что, сказала Маша, ни одного стихотворения Вензеля не читал? Ну ты даёшь». И прочла по памяти:

 

Лихо на болоте серый пел кулик,

вышибая звуки носом о кадык.
Что же ты распелась, птица, мать твою?
Отвечала птица: со стыда горю.
Петь я не умею, но имею страсть
сидя на болоте песни распевать.
Молча подивившись наглости такой,
наподдал я птице левою ногой.
Сломанное тело, перия в крови,
но сказала птица: Чёрт вас побери!
Я над ним склонился, глянул в мёртвый лик.
Ах ты, неудачник! — прошептал кулик.

 

Пространство между мушкетёрским «Чёрт вас побери!» и последней неприятной правдой, произнесённой шепотом, к тому же, на «ты», создает магнитное поле, точнее, магнетическое болото, в котором родились стихи Маши Левиной. Темноватый сарказм, ухмылка, низкие тона, интонация то ли глумливо-лихая, то ли нежно-доверительная, почти слёзная, никогда в настоящие слёзы не падающая. Сквозняк с моря. Вода в батареях. Неожиданные повороты, точнее, углы. Кажется, неразрывно, хотя и неочевидно, со стилем Вензеля связано и первое из услышанных мною стихотворение теперь уже самой Маши. Не побоюсь привести целиком и его:

 

Как офисная жуть формата А4,

Ползут на нас валы. Их пена не слышна.

И смотрят из-под ног красивейшие в мире

Припухлые — а ты добавишь — семена.

Сейчас нельзя язвить — оставишь в жертве жало.

И кто нас подписал, в затеях или снах,

Брать эти крепости из высохшего кала,

Пускаться по земле в фисташечных челнах?

И кто их побросал — те тоже не сумели

Себя не уронить за ними в перегной.

Но по двое, гляди, как восстают из прели,

Как будто их отрыл какой-то новый Ной

И подаёт ковчег навстречу всякой твари,

Что сделалась крутой и нежною вдвойне,

И пробки хороши на солнце, как медали

Избегнувшим волны, спасённым по весне.

 

Вокруг этих стихов немало копий было поломано, одни понимали, им не нравилось, другим нравилось, но не понимали. Обратился к Маше для разъяснения — опасный приём, поэт и послать может за такие просьбы. Но послан я не был и даже наоборот получил комментарий: «Стих, так сказать, про природу. Про сочетание страстей и гнили. Весна — время, когда обнажается всякая гниль, в которой можно потонуть, отсюда волны (возможно, гнилой Финский залив), и время воскресения. Человек тоже подгнивает и этой гнили сочувствует, отсюда “брать крепости” и “пускаться в челнах”. И образы — с точки зрения человека, который смотрит в землю, а я частенько это делаю. Я увидела на земле какие-то оставшиеся от осени семена, похожие на глаза. “Турецкие глаза, красивейшие в мире”… Крепости из кала и фисташки — тоже на земле. А насчёт Ноя и по двое — это про тó, что все твари весной любят. И воскресают таким образом».
Второй источник выпал из «одной прекрасной книги», армянской: «Прямоугольник крыши блестел осколками стекла, как рассыпанными алмазами. Они сверкали и искрились на солнце. На коричневых от дождей газетах лежали пустые бутылки. И сиденья от стульев, давно потерявшие цвет». Тут не интонация, а обстановка. Пейзаж после битвы. Кто жил в конце 1980-х, его не забудет. В наших сумрачных дачах и закоулках Маша всё старается «Привыкнуть к отблеску на чашке / К нам заскочившего луча». И дело тут не во вторичности, скажем, мира, и уж точно, не во вторичности восприятия. Просто это стихи такие — матовые, шероховатые, глуховатые:

 

А может, ты дотрубил в полку,

Привязанный к своему пайку,

Верный прыщу своему и ранке,

Чёрен в лице, нехорош с изнанки.

А я сквозь сон на кушетке слышу:

Вода уходит, тебя уносит.

Ты на плоту. С твоего пуза

Съехала майка, в руке рыбка.

 

Третий источник Машиной поэзии — «Роллинг Стоунз» с небезызвестным «Paint it black». Я говорю Маше: «Это как если б кто-нибудь переделал твои слова в музыку, получилась чёрная меланхолия, перегоняемая в страсть, ярость, вдохновение». Но Маша сказала: «НЕТ. Там не меланхолия, там страшные факты. Но всё сложнее».

Да, понятно, что в любом случае всё сложнее. Да и речь шла, наверное, не обо всех стихах скопом, но удивление остается. Кто бы мог подумать. Факты. Была начатая Ридом Грачёвым диссертация — «Эстетика факта у Антониони». Пересказать её трудно. Воспользуюсь чужим пересказом: «режиссёр в реализации фильма освобождается от догмы, от шаблона литературного мышления. Эстетика Антониони — это творчество факта. Таким образом, факт — единственный объект внимания. Факт есть событие, имеющее своё время и место. Поскольку он ориентирован во времени и в пространстве, он достоверен, причём фактическое является областью человеческого сознания» (Марта Капоссела, «Ленинградская / петербургская проза 1960-х годов и итальянский кинематограф неореализма»). Вот и мне иногда кажется, что Машины стихи свободны от литературы. Она выучила урок Верлена. Может, по выкорчевывании литературы, действительно, остаётся только факт. Страшный. И не один. А за ним идёт реакция на него — поступок. В том-то и сложность. Стихи-поступки. Мик Джаггер перекрашивает красную дверь в чёрный, Маша своей тенью чернит стены старой дачи, уже потерявшие под дождями всякую краску:

 

Для кротов и для солнечных зайчиков стал Мазаем

Старый дом, его стены чернила я не без прав,

Поскольку всё же была нужна им,

И просили вернуться, не ведая, что во прах.

 

Теперь о составных частях. Одни поэты, рассчитывая на будущее, пишут свой “Exegi monumentum”, другие, недоумевая, зачем остались в живых, — своего «Ариона», третьи, открывая в себе инородное тело — своего «Пророка». “Мonumentum” Маша, как и абсолютное большинство её коллег, да и вообще людей в ядерную эру, не воздвигла. Поэтому Первая составная часть пропускается. Всё начинается со второй.
Всех яснее звучит у Маши «Арион». Она ощущает себя частью поколения, дружеского круга, но вдруг раз! Те, кого было мало на челне, оказались не только утонувшими, а, скажем, ещё и расплющенными, тоже факт, попавший в поле зрения поэта. И ещё один факт: её, Машу, почему-то или для чего-то пощадили. Возможно даже и не как поэта:

 

И кто-то нырнул нам под ноги,

чтоб выудить свой рисунок.

Это, возможно, и был его смертный час.

После ещё я думаю, что трубили,

Но никто не слышал. Лично я превратилась

В прозрачную суетящуюся фитюльку

В луже, избавленную от последней тайны.

А надо мной началась обычнейшая чума

 

Стихотворение называется «Конец девяностых, или Апокалипсис ни о чём».

На поколение Маши обрушилось новое тысячелетие. А она странным образом все ещё тут:

 

Всё перепуталось, всё не в наших уже руках,

Поскольку банку с нами перевернули, /…/

А жизнь — что ты скажешь о ней теперь?

Ясно, что в эту мозаику ты не встанешь,

На какой себя на бок ни поверни.

И может быть, нету уже в природе

Места твоим ногам, и, может быть, спросишь тихо:

Если так я некстати, фиг ли я здесь вообще?

 

Вот — оскал и ухмылка поэзии! Фиг ли я здесь вообще? Да, факты страшны. Но ответ им — непримиримое «Чёрт вас побери!». Однако есть факты и пострашнее:

 

Да, я привычно рос, корням не внемля,

А вот теперь, гляди, морально слёг.

И изумлён, как брошенный на землю,

Карманником открытый кошелёк.

 

Поэт, да что там, уже просто человек — уже не уцелевший певец, пусть и в виде «прозрачной суетящейся фитюльки», а вытянутый из кармана, опустошённый и брошенный на асфальт кошелёк. Для этого перспектива Анненского («Я на дне, я печальный обломок») и то кажется завидной. И всё же кошелёк этот на зависть молод и счастлив. Потому что единственное его чувство — «изумлён». А значит, найдутся и новые слова, и новая жизнь.

И уже редким везением представляется судьба того, кто услышит, как в той армянской книге:

«Привет всем выкидышам, недоноскам и переноскам… Всем уроненным, зашибленным и недолетевшим!»

У Маши:

 

Там плевали в лицее на старый девчонкин свитер,

Там кого-то ушибли. Думаю, что меня. /…/

Так во пшике и шорохе наш завязался мир.

Пара классов, сейчас — коридор, впереди решётка,

Мальчик спит на вокзале и колется. Мальчик жив.

И в его палестины попав по дурной наводке,

Встречу я его ножик. И правильно. Нож не лжив.

 

При появлении ножа третья составная часть поэзии Марии Левиной — её «Пророк» — претерпевает операцию, сходную с описанной Пушкиным:

 

Нам плесени комок водвинут в грудь,

И в хворост обратились наши жилы.

По городу-музею как-нибудь

Плетётся мысль, обутая в бахилы.

 

У героя Окуджавы кончились чернила и пропал карандаш: «для чего мы пишем кровью на песке?»; у Машиного кулика, кажется, и крови-то не осталось: он пишет сигаретным дымом. И это достойный ответ страшному миру:

 

Это не текст, это резьба по тексту.

Сигаретного дыма тощенькие коленца,

В бледном воздухе бледное рукоделие

Ленивца, которому отказали в красках.

Строчка дыма, наверное, тоже строчка.

 

И вот уже кулик шепчет свой символ веры:

 

К спинке дивана коленом прильну и лбом,
И, может быть, в этом моя молитва.

Мне сказали: ты всех боишься, к кому припал,

Дружишь с ними — как ешь с ножа,

Ёжишься, будто живёшь за стеклянной дверью.

Сердце, вместившее мелочи, как пенал,

Шёпот простого карандаша, —

Может быть, в этом моё доверие.

Ангел мой просит пить, и висит крыло,

Его не держит небесный свод,

В драке у них обычно страдают крылья.

А в общем, всех нас, кому светло,

Смолотят в следующий ледоход,

Спрыснув дождём и посыпав дорожной пылью.