Валерий Шубинский. Два испытания. Полина Барскова. Соскреб. Стихи военных лет. Иерусалим: Книга Сефер, 2023

ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ

ДВА ИСПЫТАНИЯ
Полина Барскова. Соскреб. Стихи военных лет. – Иерусалим: Книга Сефер, 2023.

Мы естественным образом пришли к ситуации, когда значимые русские поэтические книги все чаще выходят вне России – не только по цензурным причинам, но по ним тоже. Тем важнее сохранение общего поля. С этого номера «Кварта» будет уделять внимание поэтическим издательским проектам, развивающимся в разных точках планеты. Много лет живущая в США, но издававшаяся в России Полина Барскова решила выпустить свою новую книгу в Израиле (город не указан, вопреки узусу – только страна!), хотя именно на ее книгу и на родине пока что наверняка нашелся бы издатель.

Подзаголовок книги задает злободневный контекст – но и тут Барскова не одинока. Многие (если не все) тексты 2022–2023 годов на русском языке пишутся на фоне происходящей катастрофы, и этот фон присутствует в них. Стихи военных лет – это (надо ли объяснять?) не всегда и не в первую очередь «стихи о войне». Не только потому, что дурной тон – отвечать зет-поэзии текстами противоположной тенденции, но того же качества и уровня рефлексии, и что даже мученичество не делает мертвое слово равным простому поступку. Реальность вообще очень жестока к слову. Прожитые нами два года показали бессилие и «прямого высказывания», и «деконструкции». Шансы на победу над тьмой и немотой есть только у того, что кажется самым этически сомнительным – у попыток вопреки всему верить в магию организованной речи и практиковать ее.

Барскова как раз этические подводные камни и зыбкость надежды чувствует лучше других. Как историк литературы, специализирующийся, в частности, на «блокадном тексте», она прекрасно понимает изнанку того, что мы называем «эстетическим».

 

Ты предаешь того, кто не предал.
Ты ощущаешь в руке пожатие ледяной фиолетовой лапки.
Ты раздираешь руку себе крошевом живого и мертвого зеркала:
Боль должна быть чистой и абсолютной
Чтобы жить чтобы описывать боль.

  

«Чистая и абсолютная боль», как все чистое и абсолютное, невозможна в человеческом мире; поэтому не только нечеловеческое (искусство) проходит испытание человеческим, но и человеческое проходит испытание нечеловеческим (болью и отчаянием, выходящими за рамки обычного и выносимого). Сочетание этих сфер выглядит то почти монструозным, то житейски трогательным, когда мы вслушиваемся в диалог Шостаковича с друзьями, Соллертинским и Гликманом (в стихотворении «Вдовцы»). Оно, может быть, более привычно для сознания, когда воображаемое будущее молодой Ахматовой (тоже невеселое, но «понятное» и «красивое») накладывается на ее реальную биографию. Но – новый поворот – с двоящейся-троящейся жизнью Ахматовой соотносится жизнь автора / повествователя / лирического героя:

  

Меня, как репку,
Жизнь потянуть и вытянуть смогла.
Опять
Смотрю как мышка с кошкой потирают лапы,
Как жалкенькие желтенькие корни
К чужой не прижимаются земле;
Опять как больно им
Торчать oрать,
(как злобненький младенчик мандрагоры)
Да морщиться, —
Вот слово «эмигрант» — нелепое застиранное слово.

 

Историко-культурные сюжеты (от Людвига Баварского и Эмили Дикинсон до Вагинова и Шкловского) накладываются на вечное пространство хтонического мифа («Пересказ Афанасьева») и на разговор о «настоящем». Настоящее – это, наряду с прочим, смерти близких и друзей (если не названных, то очень легко опознаваемых). Но при чем тут война? Война, о которой напрямую в книге всего одно слово (слово «Мариуполь» в первом стихотворении)? При том, что прошлое продолжается и отнюдь не в режиме «лайт» (как нам всю жизнь казалось) – и что мы отнюдь не смотрим с холма на непредставимый нам ужас (как нам всю жизнь казалось), а находимся в лучшем случае на краю, на обочине этого ужаса. Война, которая в действительности ни на миг не прекращалась, оказывается усилителем, катализатором боли – не позволяя ей оставаться только «человеческой» и придавая ей чистоту.

У книги есть еще один герой, и вся она является объяснением в любви-ненависти к нему: это город.

 

Город П. свое крыло воронье
Тычет мне: «ну здравствуй, Ванька Жуков,
Мы сейчас испробуем тебя на
Производство дивных ладных звуков.
В результате светопреставленья,
Погруженья в мертвое, в ночное,
Мы тобой измерим выделенье
Прелести из горечи и гноя».

 

Даже необычно читать сейчас (когда «петербургский период истории русской поэзии», похоже, закончился) настолько проникнутую этим городом, настолько укорененную в «петербургском тексте» книгу. Петербург – это то, что определяет жизнь протагониста этих стихов, где бы он ни был, и его (ее) визави, живых, мертвых и воображаемых, видимых и невидимых. Этот город – постоянное присутствие мира мертвых в мире живых; но он же и (не окончательная, но непрерывная) победа над смертью, постоянное возвращение с того света.

 

Впрочем, и собаку и Сад Царь Хронос сожрал, украл у нас.
Летний Сад стал зимний Сад.
Сожрал украл его Царь Аид на черных конях под землю:
Летний Сад стал подземный сад.
Что ж, говорю, пусть поживет под землей:
Как луковица, в беседе с кротом и червем,
Как луковица в беседе с теми, кому дышится легко под землей:
Пусть там поживет и наполнится соком земли
и останется — станет — собой,
И вернется, выползет, вырвется на землю,
Прорастая изгнанниками, мертвецами,
Бегущими и замершими,
Молчащими и шепчущими,
И изменяющими себя на чужих языках:
Сад вырвется нами обратно на землю —
В нем и взъерошенная собака, и прозрачная ночь-река.

 

Мы говорили о магии. Вот она, магия, сто раз проверенная жизнью, которая проверена не-жизнью – и остающаяся магией после всех оговорок. «Проваренная в чистках, как соль», простите за немного искаженную цитату.

Барскова – поэт развернутой прозаической фразы. Она договаривает каждую из этих фраз до конца, сопоставляет с возможными вариантами, перемалывает во рту. И если стих ее при этом – не сплошной верлибр, а сложная балансировка между свободным и регулярным стихом, то это потому, что сами (петербургские) фразы этого хотят. И – на другом уровне: Барскова – поэт прямого автобиографического высказывания, и если субъект и содержание речи оказываются у нее сложными, двоятся и троятся, то это потому, что в ее реальности (той реальности, которую породил ее диалог с городом, войнами и призраками) скучно быть всего лишь самим собой.