ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
Я ТОЖЕ СОВРЕМЕННИК
Глеб Морев. Осип Мандельштам Фрагменты литературной биографии ( 1920–1930-е годы ) М. НЛО, 2022
О направленности новой книги, фрагмент которой опубликован в первом номере нашего журнала, достаточно внятно сказано в предисловии:
«Авторитет книг Н.Я. Мандельштам и создаваемого ими образа поэта были следствием не только художественного дара их автора, но и его социальной чуткости: они шли навстречу возникающему в СССР в конце 1950-х годов отчетливому общественному запросу на фигуру, репрезентирующую безупречное нравственное сопротивление сталинскому режиму. Ставший жертвой государственного террора великий поэт вырастал в идеологический символ…
Однако по мере того как советский тоталитаризм становился достоянием истории, ограниченность подхода к жизни и творчеству Мандельштама как к «символу» антитоталитарного сопротивления делалась очевидной. Такой подход все более входил в противоречие с накапливавшейся массой документальных свидетельств, касающихся биографии поэта».
Другими словами, литературовед проделывает применительно к социальной биографии Мандельштама ту работу, которую в свое время применительно к «гражданским» текстам проделал М.Л.Гаспаров – освобождение от мифологизации и наивно-либерального «спрямления». Как мы помним, книга Гаспарова вызвала резкое неприятие у многих. Но о чем говорить, если сама публикация «Оды» Сталину вызвала негодование не чье-нибудь, а Ефима Эткинда. Очевидно, что многим интеллигентам в случае Мандельштама статус «светлой личности» и героя антисталинского сопротивления был важнее собственно поэтической работы. Поневоле вспоминаешь строки Д.А. Пригова из «пушкинского» цикла: «А вот бы стихи я его уничтожил – /Ведь образ они принижают его».
Морев последовательно показывает развитие позиции Мандельштама начиная с того момента на рубеже 1917 и 1918 года, когда бывший юный эсер и (позднее) поклонник Керенского окончательно «принимает революцию» в ее большевистском изводе. Что важно: «принципиальные положения о соотношении культуры и нового государства, высказанные Мандельштамом в 1918–1920 годах, никогда не были подвергнуты им пересмотру». Исследователь трактует позицию Мандельштама (и других писателей, заметим) с точки зрения эйхенбаумовской теории литературного была. Прежний способ «быть писателем» становится невозможным. Мандельштам ищет себе место внутри новой, тоталитарной (пока – мягко-тоталитарной) модели.
Итак, что же оказывается при таком подходе? Что, например, «горнфельдовская история» — это изначально конфликт не между поэтом-отщепенцем и советским литературным социумом, а между литератором «старой закалки» (с одной стороны) и модернистом, ассоциирующим себя с советской культурой и государственностью, пытающимся найти себя рамках нового «литературного быта» (с другой). Н.Я.Мандельштам (как подчеркивает Морев) исключила из текста «Четвертой прозы» абзац, достаточно отчетливо смещающий идеологические акценты всей книги. Но и в «цензурированном» (с позиций либералов 1960-70-х годов) тексте было достаточно таких фраз, которые позволили в свое время С.С.Аверинцеву заметить: «…В самых резких местах «Четвертой прозы» — язык не «антисоветский» и не досоветский; это распознаваемый и актуальный для 1929-1930 годов язык советской оппозиции». Среди покровителей поэта мы видим не только Бухарина, но и одиозного, казалось бы, Леопольда Авербаха. Даже бросая вызов сталинизму, Мандельштам делает это во многом изнутри системы – и если не вместе, то одновременно с бывшими внутрипартийными оппозиционерами признает превосходство и правоту Сталина. В его случае решающим фактором оказывается «великодушие», проявленное тираном к автору направленного против него памфлета.
Морев, кстати, считает, что причина мягкости, проявленной в 1934 году к поэту – в том, что Сталину не показали крамольное стихотворение. Мне это не кажется доказанным (едва ли Сталин, с его болезненной мнительностью и въедливостью, стал бы лично решать судьбу поэта, не ознакомившись во всех подробностях с делом). Но это не так важно; существенна мотивация не Сталина, а Мандельштама – и та ситуация, перед лицом которой он оказался. Которая, заметим, по существу не так уж отличалась от ситуации Пастернака, Заболоцкого, Платонова, Олеши, Бабеля, Шкловского, Тынянова, отчасти даже Вагинова. Все эти писатели, субъективно сделав выбор в пользу советского общественно-государственного проекта, были тем не менее, кто в большей, кто в меньшей степени, обречены либо на драматические и конфликтные отношения с официозом, либо на вынужденное и мучительное аутсайдерство. Позиция Ахматовой, выбравшей в 1920-30-е годы аутсайдерский статус добровольно (чему Морев посвящает немало страниц, противопоставляя стратегию двух связанных многолетней дружбой великих поэтов), скорее была исключением.
Своеобразие судьбы и позиции Мандельштама в том, что в рамках официальной и полуофициальной картины мира ему мог быть предоставлен в лучшем случае статус «спеца», человека старого мира, способного подарить новому миру техническое мастерство, но чуждого актуальной советской жизни. Но эта по-своему комфортная позиция не устраивала его. Мандельштам всячески стремится подчеркнуть свою неразрывную связь с «веком» («я тоже современник») – более того, свое как поэта важнейшее место в этой современности. Эти претензии поочередно вызывают насмешки, раздражение, страх – и в конечном счете приводят к гибели поэта.
И вот, собственно, последний вопрос, ответ на который в умной и дельной книге Морева все-таки не проговорен до конца: почему, казалось бы, тупиковый в социокультурном смысле путь, избранный поэтом, не только не разрушил его гений, но и не помешал (или даже способствовал) его небывалому расцвету? По-видимому, дело в том, что «принятие революции» означало нечто большее, чем лояльность новой государственности (которая автоматически подразумевалась для всех, оставшихся в России). Речь шла о принципиальном согласии и солидаризации с «красной» утопией – то есть признании за коммунистическим сверхпроектом права на будущее. Отрешение от этого будущего означало катастрофу, погибель. Поэтому основным мотивом многих важнейших произведений русской поэзии 1920-30-х становится или трагическое принятие и переживание этой гибели (скажем, «Элегия» Введенского), или борьба за собственную редакцию утопии, за власть над ней (например, «Торжество земледелия» Заболоцкого). Вершинное творчество Мандельштама удивительным образом объединяет эти два пути, синтезирует их – и таким образом находят разрешение противоречия его человеческой судьбы и политической позиции.