ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ

УЛИЦА, КАК ОНА ЕСТЬ
Илья Беркович Отчего кричит осел? Спб.-М. ПАЛЬМИРА Т8 Издательские Технологии, 2024



Имя Ильи Берковича известно сейчас куда меньше, чем имя его доблестной и несчастной дочери. Я же услышал его давным-давно, в середине 1980-х годов. Наше поколение ленинградской поэзии было расколотым, разделенным на группы и группки. Но с Берковичем (в то время его звали Борисом) у меня были общие друзья, и как-то мне дали почитать его стихи. Одно запомнилось мне на всю жизнь:

Можно лес представлять, восседая в зеленой беседке,
Можно перьев собрать. Можно жить в соколином обличьи,
Можно даже понять, как охотники выглядят с ветки,
Но когда в тебя выстрелят, — ты закричишь не по-птичьи…

Это стихотворение вошло в первую книгу стихов Берковича, вышедшую шестнадцать лет назад. В новую – нет, хотя она представляет собой, как я понимаю, компактное избранное. Похоже, масштаб прошедшего времени пугает и самого поэта: «Что общего между кудрявым ленинградским парнем и пожилым хреном, сидящим в маленьком зале дома культуры на иерусалимской улице Яффо? У них, то есть у нас, даже имена разные.» Очень хорошо могу это понять, хотя не менял ни место жительства, ни имя. Но удивительно, что стихи не производят впечатление написанных несколькими разными (разновозрастными) поэтами: нет голос один, интонация одна, подход к языку и реальности один.

Каков же он? В аннотации Беркович назван «советским и израильским поэтом». Для неподцензурного автора 1970-80-х «советский» — это было величайшее, жесточайшее, немыслимое оскорбление. Но, видимо, сейчас Беркович не был шокирован такой аннотацией – во-крайней мере, не запретил ее. Почему?

Конечно, структура его поэзии не несет родимых пятен излагающей и поучающей советской эстетики Но у него нет того почти физиологического отвращения к советской жизни и еЕ артефактам (в том числе пропагандистским), которое было присуще многим его сверстникам:

Что поделать с улицей Крыленко?
Нет у нее старого названья.
В ее прошлом, голом, как коленка,
Только волк, пустырь и кость баранья.

Бригадир автобус заряжает,
Бывшие пьянчуги — инженеры
В выходной отсюда уезжают
Колотить времянки из фанеры…

Или:

Слуга делегаций, гвоздика,
Газетных речей эпилог,
Хотя это странно и дико —
Ты все-таки наш цветок…

Эта жизнь не становится предметом мрачноватой влюбленности, как у Гандлевского, она просто воспринимается с детской непосредственностью и без оценок – как вообще всё. Мир на глазах превращается в волшебную и странную сказку – сказку о простом и каждодневном:

Сбросили машину жести
Прямо в лужу у ворот,
По асфальту тащат вместе.
Лист скрежещет и поет.

Ярко-красными руками
Брошюруем, гнем и шьем.
Ледяными молотками
Пропитание куем.

А иногда у этой сказки, наоборот, сюжет в романтически-гриновском духе, с провоцирующими «красивостями» («брилльянтовая роса») – но все по-гофмановски выворачивается в смешную и странную плоть:

Я был — вареное яйцо,
А стал — обглоданная кость,
Но я люблю твое лицо,
Оно ведь тоже не спаслось,
А сморщилось и расползлось
Вкривь-вкось.

Но – и тут мы разом перелистываем много страниц – израильская жизнь оказывается такой же жесткой, странной, сказочной, миром дикого, садистского, таинственного и мистического Востока, где человека «надо бить и уважать», а плоть этого мира такова:

Горы стертых пятаков
И зазубренных кристаллов,
Сто молитвенных вокзалов
С расписаньем облаков.

Сказка идет в другую сторону, из нее исчезают привычные вещи нашей тускловатой родины – Ленинграда 1985, 1986, 1987 года, с «обгорелым» «Сайгоном», ледяной рыбой на углу Звенигородской, накурившимся «чуйской масти» солдатом и проч., и проч., появляются, например, машины в раскаленных горах, но это одна и та же сказка; и ее герой обнаруживает свое второе «я», меняется с ним телами и судьбами (ибо оказывается, что Моше, который «родился на рынке, а читать научился в тюрьме», и Саша, который «… родился за шкафом, у клеенкой обитых дверей //Между льдистым окном и тяжелым теплом батарей» — близнецы, двойники…).

Беркович всегда естественен до последней степени, никогда не напрягает голоса сверх меры, не стремится соответствовать тем или иным культурным трендам, но в рамках своей поэтики практически безупречен в своем умном мастерстве. Он выбрал достойную литературную позицию, исключающую погоню за «центральной» ролью – и тем не менее не боится говорить о «душе поколения» (а поколение у нас с ним одно). Эта душа, однако, оказывается такой же уязвимой, зыбкой, странной и смешной, как и все остальное на свете:

Душа моего поколения — пустой шестиструнный квадрат,
Душа моего поколения — простой полуспившийся брат,
Солист привокзальной скамейки, весь мир заслоняющий вдруг,
Как звук паровозной жалейки вагонов, идущих на юг,
Туда, где над хлопковым полем огромная мама стоит
И в реку воздушную крошит поющий, цветной динамит,
Жара размывает подмостки, в кустах притаились коты,
И души, как рыбки-подростки, толкаясь, разинули рты…

Беркович написал (точнее, напечатал) мало, но ни одно стихотворение в его маленькой итоговой книжке не кажется лишним. Его путь впечатляющ своей отчетливостью:

Над моей улицей, как она есть,
Сорванная с крыш, летит по воздуху жесть.

Вся моя улица, как она есть,
По весне цветет, хотя тут нечему цвесть.

Кажется, что поэт не покидает этой улицы, хотя сменил биографию, страну и даже имя.