ОТВЕРНУЛИСЬ ОТ НАС БОГИ НАШИ
Сергей Стратановский. Оживление бубна: книга стихов и прозы. — СПб.: Jaromír Hladík press, 2024. — 96 c.
По собственным словам Сергея Стратановского в предисловии, эту книгу (в цельности замысла которой нет сомнений) он писал как «собрание откликов» на мифы и их повседневную, бытовую версию — фольклор народов России: «финно-угорских, тюркских, монгольских, палеоазиатских». Круг источников-стимулов у него, на самом деле, несколько шире, чем миф и фольклор в их классическом понимании: сюда же явно входит и культурная память, родовые предания — как, например, в случае воспоминаний «чебоксарского бухгалтера — потомка Аттилы великого и Кримхильды германской», и художественная литература — в одном стихотворении использованы мотивы рассказа Юрия Рытхэу «Когда киты уходят», — рассказ, конечно, с отчётливо фольклорными корнями, но тем не менее; обработка Стратановского уже вторична. Автор не ограничивается даже народами России: в одном из текстов он своевольно сводит вместе героя башкирского эпоса Урал-Батыра и героя эпоса шумеро-аккадского — Гильгамеша; они, правда, не сражаются друг с другом, зато общаются поверх барьеров времени по одному из наиболее насущных вопросов.
Книга выстроена по географическому принципу — «с запада на восток, от карел до нивхов», — и при этом не энциклопедически, не охватывая и не претендуя охватить всех мыслимых обитающих на этих пространствах народов. Кстати, не охвачен тут и русский народ, притом намеренно: по всей видимости, прежде всего потому, что с хтоникой и первозданным у русских несколько иные отношения. Русские в книге, конечно, есть, их не миновать, — но, во-первых, они тут не главные, во-вторых, они — ну не то что чужаки (хотя в общем-то да. Во всяком случае — Другие), не всегда враги и соперники (хотя нередко и так), но увидены извне. От них убегают (как татарский царевич Эллэй в якутской легенде «Дева неба»), к ним уходят или мечтают уйти любимые женщины (как в одном скорбном рассказе алтайского шамана или в чукотской истории Кымылькута и Елéнны), с ними сражаются. Вот, например, «добрые люди» говорят мансийскому славному богатырю Эква-Пырищу: «Не ходи больше в Смородиновый городок. Злой человек там поселился — русский богатырь. Шкуры все отбирает и велит себе волосы чесать. И если волос не так положишь, берет топор и голову рубит. А потом отрубленные головы на тын насаживает — чтоб боялись» (кстати, да: отправившись убивать русского богатыря — что же ещё с ним делать в такой ситуации? — Эква-Пырищ обнаруживает всё в точности таким, как в этом описании; и никакого счастливого конца у этой истории не будет…). И вообще-то кажется, что русские, появляясь в самодостаточных мирах «малых» народов, скорее разрушают эти миры, чем делают с ними что бы то ни было ещё. Независимо от того, что шаманский бубен, вынесенный в название книги, оживает (исключительно?) под русской водкой:
Русской водки плесни,
напои кожу бубна, шаман.
Запоет захмелевшая,
вспоминая, как гневной олéнихой
В дуло смерти глядела,
не зная, что будет жива
В звуках бубна безудержных,
в песне своей послесмертной…
Во всяком случае, система разомкнута: многие народы и племена ещё могут быть в неё вписаны. И, между прочим, не вся мифология и не весь фольклор тут аутентичны — некоторые сюжеты, признаётся автор, он сочинил сам, заимствуя существующие мотивы: главное ведь в этом случае — не столько источник материала, сколько тип отношения к миру, который обычно вернее всего воспроизводится мифологией и фольклором, этими надличными и надысторическими способами речи. Однако и наследница мифа и фольклора, поэзия, неплохо справляется с такой задачей, как и с главными предметами внимания своих предшественников: основами порядка, удерживающего мир, силами, его образующими, и персонажами, его нарушающими (что, в конечном счёте, тоже укладывается в порядок мира).
Дряхлый мордвин, дед без отчества,
говорящий о Боге, о том,
Как, томясь в одиночестве,
Бог сотворил из слюны своей
Сатану, князя тьмы,
своего соработника в Творчестве.
А Христос уж потом
на земле появился с крестом,
Нищий, скорбный,
но это уже не исконная,
Не эрзянская вера…
Было бы ошибкой видеть в «фольклорно-мифологических» текстах Стратановского реконструкцию архаического мировосприятия или стилизацию — и как главную задачу этой работы, и как результат её. Элементы стилизации тут, конечно, присутствуют, как без них: «И ответил ему Вяйнямёйнен старый: / «Слово лечит, а не губит, / слово строит, а не рушит. / Словом я ковал железо, словом я ладью построил, / Но убить не смеет слово / никого на целом свете». При этом нетрудно заметить, что в цитируемом стихотворении узнаваемые ритмы Калевалы, которыми изъясняется Вяйнямёйнен, вставлены в верлибрическую рамку — повествователь их не присваивает), но это именно элементы, заимствуемые автором для постройки с совсем другим замыслом.
Сам от себя повествователь говорит верлибром и нерифмованным стихом, иногда и прозой (как, например, в рассказе «Гора Сары-тау», использующем один из сюжетов татарского эпоса «Идегей»). Кажется, это призвано служить указанием на то, что все здешние высказывания произносятся изнутри некоторой сегодняшней позиции, далёкой и от язычества, и от его идеализации, и даже от основательного его исследования. Язычество тут используется как материал.
Указывают на это — на принадлежность всех здешних высказываний человеку с изначально русским, православным культурным опытом — и церковнославянизмы и / или слова, созданные по церковнославянской, исходно — греческой, византийской модели: «огнемутная», «зверонравие» (это слово, правда, вложено автором в уста православного монаха, — но очень уж колоритное), «корнелапые», «тайнозрящая»:
Корнелапые чудища,
с говорящей листвой
и с живой, тайнозрящей корой,
С сердцем бьющимся, —
вот человекодеревья.
Это не упражнения в стиле, это высказывания по существу.
Таинственным образом, у книги Стратановского — занимающейся мифологическими, хтоническими, доцивилизационными корнями жизни — есть нечто общее с рецензируемой нами в этом же номере журнала трагической книгой Марии Галиной, говорящей прежде всего о сегодняшних бедствиях. Вполне возможно, сопоставление этих двух, лишь волей слепого случая оказавшихся рядом книг и произвольно, и безответственно, но ведь правда же: у Стратановского речь идёт тоже о предельных, страшных в своей предельности, дочеловеческих основах существования, которые нам, сегодняшним, открываются разве что в разломах. Вот о разломах, разрывах, рубежах Стратановский тут — заимствованными у фольклора и мифа средствами — в основном и говорит.
Такой разрыв происходит, например, в случае «бегства богов» от крещения их народа «в море последнее», конца великой эпохи, о котором рассказано в «фантазии на зырянскую тему» с использованием в качестве образца рассказа-фантазии Каллистрата Жакова «Бегство северных богов»; в сюжете о человекодеревьях, взятом из марийского мифа: прежние божества уходят. То же самое — и в истории, которую «по мотивам чувашских мифов» рассказывает устами автора бог чувашей Тангар: «Там мы правили миром, / там — за длинным столом пили мед. / Но прошло наше время <…> новый бог / Сокрушил наши троны, / выгнал нас из дворцов изумрудных». Совершенно то же случается, когда в стихотворении «Лесная книга» удмурты, спасая свою великую книгу — «берестяную, лесную, животворными буквами полную», — жгут её, «чтоб царям не досталась»:
И вот тогда жрец верховный
бросил в костер эту книгу.
Застонала она,
а потом заорала от боли.
С дымом ввысь устремились
ее буквы звериные, птичьи…
С той поры и навечно
только горсть ее букв жива где-то.
С той поры и навечно
отвернулись от нас боги наши.
После такого само устройство мира меняется и, похоже, необратимо.
В целом сюда собраны сюжеты если и не непременно разрыва (хотя как сказать: в это русло может быть уложена, например, и рассказанная в «Горе Сары-тау» история расставания мальчика Бекета с родным татарским, ордынским, ещё языческим миром — ради православной Руси: «Он почувствовал, что начинается для него новая жизнь, совсем непохожая на прежнюю»), то перехода, преодоления некоторого рубежа: уже состоявшегося, происходящего или предстоящего. Во всяком случае — конца чего-то одного, понятного и освоенного, и начала чего-то другого, неведомого (пересечение границы между жизнью и смертью, между нашим и Верхним или Нижним миром — лишь частный случай такого перехода, хотя довольно частый на этих страницах).
Древние чувствовали основы, корни существования (таинственные, как водится), надо полагать, гораздо более постоянно — и гораздо теснее нашего были с ними связаны; и так называемые «малые» народы сохранили память об этом чувстве, а может, и его само — предположительно, в существенно большей степени, чем мы (по крайней мере, автор явно считает именно так). Чувство этих корней, со всеми поправками на нашу сегодняшнюю практически безнадёжную отчуждённость от них, на наше неумение выстраивать с ними отношения (древние — умели), поэт и берётся воспроизвести и отрефлектировать сегодняшними средствами, обогащёнными заимствованным фольклорно-мифологическим опытом.