Поэт, прозаик и литературный критик Григорий Эммануилович Сорокин (Гирш б. Мендл Соркин, 1898–1954) играл видную роль в литературной жизни Ленинграда 1920-х — 1940-х годов благодаря своей редакторской деятельности[1].
Сорокин родился в Бобруйске в семье аптекаря. Во время Гражданской войны вступил в Красную армию, затем учился в Педагогическом институте в Петрограде. С начала 1920-х годов Сорокин включился в литературную жизнь города, став членом «Вольной философской ассоциации» и литературной группы «Содружество». В конце 1921 года Сорокин познакомился с Сергеем Есениным, Анатолием Мариенгофом и другими имажинистами. Вместе они читали стихи в одном из московских анархистских кафе, что, согласно легенде, стало формальным поводом для ареста Сорокина в 1949 году. В 1925 году в издательстве «Эрато» вышел единственный поэтический сборник Сорокина «Галилея»[2]. Стихи Сорокина, насыщенные библейскими образами и сионистскими симпатиями, отражают его размышления о судьбе еврейства в революции. Стилистически же они (наряду с ожидаемыми влияниями Есенина и имажинизма), отражают очевидное воздействие поэтики только начинавшего путь Константина Вагинова.
Второй сборник стихов Сорокина так и остался лежать в рукописи.
В «Издательстве писателей в Ленинграде» в 1931 году он издал книгу рассказов «Примечания к судьбе», вызвавшую ожесточенную брань со стороны рапповских критиков.
В середине 1930-х годов Сорокин решил написать книгу «Знатные люди нашего города», ряд биографических очерков о современниках-ленинградцах, в основном о литераторах, например о Дмитрии Лаврухине и Геннадии Горе, но книга так и не увидела свет. Среди этих «литературных портретов» был также очерк о художнике Соломоне Юдовине.
Первая статья Григория Сорокина о Юдовине была опубликована в журнале «Ленинград» в 1940 году под выразительным названием «Доски судьбы», отсылающим к сочинению Велимира Хлебникова. В 1941 году расширенная и дополненная версия этой статьи стала предисловием к папке «Юдовин. Гравюры». Это предисловие написано удивительно свободно: достаточно сказать, что Сорокин сопоставляет ксилографию Юдовина «Похороны» со стихотворением «На реке Квор», написанном на иврите Давидом Шимони и переведенным на русский Владиславом Ходасевичем. Конечно, Сорокин не называет фамилий автора-сиониста и переводчика-эмигранта, но сама цитата, пусть и без подписи, выглядит пугающе смелой.
В 1923–1925 годах Сорокин работал редактором в издательстве «Прибой», затем с 1927 года — редактором в «Издательстве писателей в Ленинграде». В 1934 году кооперативное «Издательство писателей в Ленинграде» было национализировано и стало Ленинградским отделением издательства «Советский писатель»[3]. Сорокин продолжал в нем работать редактором. В первый раз он был арестован в 1935 году, но вскоре освобожден. Во время войны Сорокин служил военным корреспондентом на Черноморском флоте. После войны вернулся в Ленинградское отделение «Советского писатель», где работал уже главным редактором. Как редактор Сорокин переписывался со многими выдающимися писателями: Андреем Белым, Борисом Пастернаком[4], Евгением Замятиным, Юрием Тыняновым, Михаилом Слонимским, Михаилом Зощенко, Ольгой Форш и др[5].
В 1949 году Сорокин был осужден на десять лет лагерей по статье 58-10 УК СССР (антисоветская пропаганда и агитация) и отправлен в Абезьский лагерь в Коми АССР, где и умер 27 февраля 1954 года. 29 мая 1954 года по протесту Генерального Прокурора СССР дело по его обвинению было прекращено.
С могилы древней бар-Иохайи,
К таким холодным берегам,
К мятелям северного мая.
Долины первозданной междуречья,
Теперь печаль у Вавилонских стен
Мы копим долгие тысячелетья.
Провиденья и вещих песнопений,
И не забыть как разбивал пророк
Скрижали тупости и лени.
Огонь и пламенное возвещанье,
И мы ушли в чужие города,
Предав детей извечному блужданью.
Ливанским кедром, золотом играя,
И ненавистные на русских берегах
Мы все еще живем для северного мая.
Я с небом запросто веду беседу,
Где лилии Саронской талый снег,
В Беэр-лахай-рои на пастбищах Бареда.
От виноградных гор Аманы и Сенира,
Как поступь легкая, которой Соломон
Спешил к любимой с поцелуем лиры.
Как стадо коз, бегущих с Галаады,
И тает пряностей шафрановый сугроб,
Аир плывет из царственного сада.
Издревле памятной беседы —
В широких пальмах спрятаться ли мне
В Беэр-лахай-рои на пастбищах Бареда.
В мятелях, бурях и туманах,
Когда слеза в открывшихся глазах,
Запомнивших цветенье Ханаана.
И штормовые ветры проплясали,
И вот уже спешат в безлистые сады
Ко вздернутому профилю Лассаля.
Не оживляются щедротою небесной,
И девушки с распущенной косой
Не распевают „Песни Песней».
Что мякоть льет на бритые затылки,
И не вино с долины Сенаар —
Здесь воду пьют в коричневых бутылках.
И величавое волнует имя,
Что делать правнуку пророков и царей,
Разбивших яростных и гордых филистимлян.
И голос, пойманный в водовороте дней,
Для карусели песенного плена,
Кимвалов звонких и огней.
Печаль моя взойдет легко —
Я жадно пью из каждой боли
Иудеи пролитое молоко.
Что мне сияет первозданный дар, —
Давида прац и лютня Соломона,
Как Галаады розовый пожар.
По Невским островам сырым,
Влюбленный в город дождевой свирели,
В колонн белесоватый дым,
Страны мятежной и родной,
Что молодость моя, как песня из поэмы,
Рассыпалась лирической волной.
Нине
И Галаады пересохла влага,
И вот пришла ко мне жена,
Жена из племени варягов.
И Ново-города былина вечевая,
И мне сказала: зачерпни в стихах
Нетленной мудрости от бар-Иохайи.
Горячим инбирем и терпкою смолою,
И семисвечником в раскольничьих домах
Ты просиянный свет зажги рукою.
Екклезиаста поздние черешни
И страждущему отцеди вино
От ягод виноградных „Песни Песней».
И лавр ко льдам неси благоуханный,
И Галилейская Россия прилетит
Снежинкой теплою к родному Иордану.
Богомольная затеплилась свеча,
Мудрые глаза — страницы Пятикнижья
Шелестят у моего плеча.
С золотом волос и русскою душой,
В потопляющее половодье
Кинулась зачем со мной?
Так угрюм наш остекленный скит,
Что и голубь, звонкой хлябью сытый,
С пальмовою веткой не летит.
Я земле российской поклонюсь,
И у стен слепых Иерусалима
Я о ней метельной помолюсь.
Слишком острой крови, слишком черных глаз,
На Рязань, на Волгу не упасть ненастью,
Переполнившему нас.
Родине — пшеничный урожай,
В каждой травке, в листике березы
Пусть звенит медовый мир и май.
Где ты, курчавая Иудея,
И кем библейский песнеслов
Цветочной пылью, травами развеян?
Пшеницы замерло чудесное цветенье,
Земли взыскующая плоть
Отброшена тугим сердцебиеньем.
В крови дарующий изорванное чрево —
Мужи Израиля вдруг покидали жен,
Не совершив любовного посева.
Не смятым брачное осталось ложе,
Бесплодных перебитый сон
Был в долгие рыданья переложен.
Скользил в ладони потной и косматой,
То семя лил на влажный чернозем
Онан, вещая бесноватых.
Ущелья глаз исполненных слезами,—
Неурожайная Онанова пора
Захлестывает черными кругами.
Рассказал, звонким гульденом нищий,
В низкорослой стране розоватых коров
Точивший овальные стекла точильщик.
Ты в бархате тихом идешь по Арбату,
Где вскипает стоглав и стокрыл
Московский котел наркоматов.
И галстух запыленный северным летом,
Ворочая ворох наркомских бумаг,
Читает звенящие письма декретов.
О мужицкой любви и о порохе,
И к створчатым окнам припала Москва,
Внимая Кремлевскому шороху.
Упадает слеза чернокожего юга,
И снимает тюрбан зауральский Восток
У открытого гроба усталого друга.
Что губ не отыщешь в истлевшей бумаге,
А нищий точильщик на низких полях
Глядит мудрецом полнокровной Гааги.
Вянет Кармил и Вассан,
В снегах и тумане
Иудея средь тысячи стран.
По Днепру и по Рейну,
Аденой Элогейну,
Как много сердец к Иордану спешат
В поющий, топазами блещущий сад.
Офирское золото-хрен,
Не вином, мы кровью небесной
Поминаем египетский плен.
По Днепру и по Рейну,
Аденой Элогейну,
Как много сердец к Иордану спешат
В поющий, топазами блещущий сад.
Не выводит косматых детей?
Мы поем, а темное горе
Стучится в ворота тяжелые дней —
По Днепру и по Рейну,
Аденой Элогейну!
Как много сердец к Иордану спешат
В поющий, топазами блещущий сад.
Нет ненавистнее печали молчаливой,
Переплываем новый Назарет
На зыби волн гранитного разлива.
И бой придет долгожеланным гостем,
Легки ножи, закреплены штыки
И палубу земли кренит в соленой злости.
И много падает на палубу пониклых,
И вновь встают на смену мертвецам
Творцы простых надзвездных мотоциклов.
Кипящей кровью вражеских увечий,
Чтоб внуков одарить потом
Беспамятной любовью человечьей.
Под топотом коней железногривых.
Забытых слов и быстроногих лет
Нет ненавистнее печали молчаливой…
В. И. Осипову
В песчинках песен нам, плечистый Ярославец,
Рукопожатье разнокровное вознесть
И предначертанные числа переставить.
И душу льдам закинул с солнцепека,
И вот по гравью отступивших волн
Иду на зори ржавые Востока.
Веков и острых поцелуев,
Так звезды черные звенят,
О берегах земли тоскуя.
Крылами отряхает воды,
Но как, свернув многовековый сон,
Вернуться к своему народу?
Забыть румяный Ярославль
От синеглазого, от Каина, в бою
Смерть примет чернокудрый Авель.
Разутым, нищим, — в мерзлые пустыни,
Над нами голубь ветвь не вознесет,
И в хриплом ветре поцелуй остынет.
Не выпрямить. Пустынны виадуки,
От распростертых труб, от желтизны больниц.
Струится оторопь в изогнутые руки.
И плещется вода шуршащим крепом,
А там в домах, там плачут мудрецы,
Переборов огонь и трепет.
Незамерзающий — и ныне
С надломленным трезубцем Посейдон
Плывет по каменным пустыням.
Как в сердце женщины над нами властной,
Уйди во мглу, отважный водолаз,
Ныряя в пламени ненастном.
В потоках времени безвестных,
Где мы живем как будто потому,
Что слышен он из приоткрытой бездны.
Там дирижер на башеной эстраде
Взмахнет — отрепья города летят,
Деревьев высохшие пряди.
Он бросит нас без сожаленья
Мостам в последнюю игру,
Как барок бурые поленья.
