АРНО ЦАРТ-младший (Виктор Кривулин, Сергей Стратановский, Александр Миронов)
СТИХИ
«Обводный канал». 1982, № 3. С. 48-59
Здравствуйте, Арно Царт!
Имя свое люблю
повторять, пока язык не одеревенеет:
Арно! Арно! иссиня-черная зелень
флорентийских мозаик.
Как десятиклассница, опаздывая на последний
выпускной экзамен, останавливается перед каждой
витриной, перед зеркальцем автомобильным
в изумлении: вот я! легче световой пушинки…
Так, вечерами, когда улица утихла,
Вслушиваюсь – отовсюду слышу:
самый воздух, невидимые губы
Арно, – шепчут, – ну где же ты, Арно?
Вот я. Пыль со стола сметаю. Ставлю
серебристо-черные ветки вербы
в черно-лаковую вазу перед посеребренным простором
окна, обращенного к пустырю.
Легко и счастливо дышится.
Жду звонка. Отворю гостье-итальянке.
И всего-то нужно – пускай она скажет:
Вы – Арно? Здравствуйте, Арно!
Прогулка с философом зимой
Холодно в наших краях.
Ревель под шапкою снежной.
Острые башни тушью
в рисовом небе
чуть нарисованы кистью лисы-невидимки.
Холодно в Марьямаа.
Горло укутав, иду
в кофик на Ратушной площади
встретиться с другом-китайцем.
Здравствуйте, Ляо-Го-фу.
Здравствуйте, Арно Царт.
Выпьем с мороза по чашечке черного кофе,
жгучего, словно эстляндские черти!
Помните время Семи Перемен,
дымку цветочную вишни,
чиновников, преданных долгу?
Белым драконом похищены Сяо и Чэн,
нету их больше.
Холодно в наших краях.
Выпьем кофе,
на Вышгород побредем.
Холодно. В небе Невидимый Лис
сыплет снежными хлопьями над Марьямаа.
Здравствуйте, господин Бо-даю-и!
Я живу в беспредметном городе.
Где-то
здесь витал дух Геродота.
Мы сидели тогда в кустах
и ели сухие коренья.
Стояло снежное лето,
пора мифотворчества,
цветенья истории и
встреч небывалых.
Тогда-то и встретил я вас, господин Бо-даю-и
в мандале мирового провала,
почти на границе черного с белым. Вот –
не сказал я – мы и встретились.
Пошли помолиться в грот.
Пили всю ночь до отвала.
Мир был беспечен, вечен и пуст,
как проповедь Лао-цзы.
Пьяная речь текла, как Янцзы,
но мы не открыли уст.
Потом он уплыл на джонке, а я
остался там, где стою,
почти на границе, на самом краю,
где Круг рассекает Змея.
1965
Сквозь стеклянное яблоко
Косой тростник дождя.
Преломленный сухой тростник.
Вечерний дождь и отблески брусчатки.
И запах моря.
На Ратушную площадь
окно мое выходит и раскрыто.
А я смотрю
на танец белых капель
по животу змеи – на подоконник,
на яблоко шафранное, литое,
стеклянное, на красный черенок
с одним листком бутылочного цвета –
отлито в Кёльне,
мастер Герхард Фукс.
Я вижу яблоко стеклянное, литое,
усеянное каплями тугими –
и каждая как яблоко.
И шум, и запах моря.
И влажная бумага, и перо.
Освободясь от моего насилья,
летит перо само собою, чертит
готические арки, островерхий
подробный город, окруженный рвом.
Ворота крепостные. У ворот
коня седлает муравьиный рыцарь.
Горбун присел на корточки – он смотрит
коню под брюхо.
Пахнет свежей рыбой.
Служанка возвращается с базара,
оглядываясь и крестясь, как будто
за нею гонятся разбойники лесные –
корзину отберут, повалят наземь,
цветок, под юбкой пышущий, сорвут,
И прочий вздор.
Но я смотрю в окно
сквозь яблоко стеклянное на площадь –
она в дожде младенчески-зеленом,
бамбуковом, как роща размышлений
у хижины отшельника растет.
Она безлюдна. Только двое пьяных
на самой середине, упираясь
друг в друга спинами, ширинки расстегнули –
две изумрудных изогнулись ветви,
плывут по лужам пузыри…
Я вспоминаю плакальщицу-иву,
нефритовую глубину пруда,
где умершая поэтесса,
одежды сбросив, медлила войти
в зеленое свое подобье.
Ах, – замирала, вставши над собою…
Дождь начинался, танцевали капли
на мраморных плечах, на животе,
на яблоке стеклянном, что прижато
к бедру – и горячее льда.
Дождливым вечером: синдзяньский колокольчик
темно-зеленой бронзы, хрупкий звон…
Открыл – за дверью кланялся китаец.
– Просили пеледась… Исчез. А я держу
шкатулку с желтым яблоком на дне.
Морская дева
Яо и Шунь
собирали прибрежные камни,
строили эти отвесные скалы
втыкали мох
в молниевидные щели
меж валунами.
Наш замок
разрушен бомбежкой.
русские? немцы? никто не помнит,
а кто и помнит – молчат.
Наш родовой замок –
руины у моря, один фундамент,
беседка в китайском стиле.
Черное облако
появляется над сосною.
Меерепиге, дева морская,
все лето, каждую полночь
меня вызывала на берег
тонко свистя,
дуя в игольное ушко.
– Тебе не жить бы на свете, –
говорила, меня обнимая.
/Кто это врал, будто губы русалок
пахнут тиной?
Земляничное поле ее поцелуев
на сыром песке задыхалось/
– Тебе не жить бы, – шептала, – милый!
Все, меня любившие, – нынче
они в садах подземных рабами
Яо и Шуню служат,
моют ведра, в железных тачках
возят живую землю,
садовые ножницы точат.
– Но ты не такой. Неприступной кровью
вены твои наполнены, милый.
Кроводвиженье твое – иероглиф бессмертья,
притягивающий, как луна,
мою грудь, мои волосы, все мое
существо… Слабею… Теряю силы…
Когда в августе ночи стали темнее –
перестала свистеть. Больше не появлялась.
Давно оставил Эстляндию. Оказался
в Ленинграде. Квартирка в башне
возле купчинского болота.
Но каждое полнолуние, в полночь,
с пустыря – тонкий свист,
мерцают губы, в игольное ушко
дующие. И усыпан
линолеум – земляникой.
Первый весенний день в Таллине
Нехорошо это, сам понимаю:
живу на улице Пик,
а выйду куда-нибудь – будто брожу по Китаю.
Хрупкие люди, птичий какой-то язык.
Господи, думаю, и откуда? –
вроде ничто не взрывалось, не жгли архив –
одни китайцы в Таллине, желтое чудо…
Хожу среди них, об остальном позабыв.
У библиотеки Крейцвальда окружила толпа
гадателя в голубом халате,
рядом жонглирует слепой
сырыми яйцами – глянцевая скорлупа
высоко в небе сверкает,
как белок разгневанного глаза
Небесной Кобылы.
Ну и дела.
Зашел позавтракать – ни одного известного блюда,
ни одной официантки знакомой –
в синих стеганых ватниках снуют китайчата,
в мягких фуражках со звездою.
Подбегают, пятятся, щебечут,
в угол тащат: «Твоя-моя села!»
Принесли миску тухлятины – воткнут бумажный столбик.
Вытащил, развернул – на трех языках названье:
«Молочный Дракон. Печенье. Юго-восточный кусок».
И стихи Председателя Мао
червлеными буквами: «Иду в пустыне
под зонтом дырявым…»
«Ешьте, – кланяются, – на здоровье,
записка вместо закуски». А меня воротит.
Около столика зеркальце – не узнаю себя:
сидит китаец, голова редька,
бородка реденькая, взгляд мутный…
Не иначе, с рисовой водки начал
первый день весенний,
новой жизни первое утро.
1967
Беседую с другом ранней весною
На створках шелковой ширмы –
ночи Золотого Дракона.
Белые мухи, бумажные зайцы
снуют за ширмой.
Но здесь тепло от беседы.
Медный чайник
полон вином подогретым.
Приветствую гостя.
Несколько лет не виделись.
– Надолго ли к нам из Восточной столицы?
Не спрашиваю о новостях,
о казнях, о перемещеньях по службе…
О делах государства
я, недостойный провинциал,
судить не смею –
иное дело стихии.
– У вас, говорит, свирепые ветры.
Вчера в дороге пурга застигла.
Всегда ли ваша весна так медлит
перед Начальником Года предстать?
– В столице персиковые деревья
давно уже розовым пухом покрылись.
Дым сожженных жертвенных денег
овеял цветущую ветку сливы.
– А у вас в уезде и народ какой-то
озлобленный, подстать непогоде.
Ездил с инспекцией по деревням –
разбегаются, увидя чиновничью шапку.
– Край суровый, киваю, но разве
знающий не радуется воде?
Разве гуманный прежде всего не ставит
горы в тумане?
– Разъединяя холодное с теплым, разве
мы не рискуем вызвать Великую смуту?
повредить Небесную музыку? Это жалкое мненье
вашего ничтожного друга.
– Лучше скажите… Мы наполнили чашки
теплым вином. Подобно хлопку в ладоши
лопается промасленная бумага
на западных окнах.
Ледяная струйка
в рукав скользнула,
обвилась вокруг шеи,
фукнула на светильник.
В темноте улыбаюсь. Легко и пусто. И слышу
тихий смех моего гостя:
– Лучше скажите, – смеется, –
не хотели бы вернуться в столицу?
Книготорговец оправдывается
Приехал хозяин печатни,
книгу мою привез.
Где, говорю, двенадцать
видов горы Фулинь?
Где стихи о двенадцати лисах?!
– Почтенный… а сам скукожился,
в глаза не смотрит, бормочет:
– Почтенный, доски испорчены!
видно, бездельник-резчик
связался с лисою, торчит
целыми днями дома,
ее дожидается, лисоньку…
Дал ему связку монет,
жалко парня, худеет
на глазах. Отправляйся в лавку,
рису купи и немного меда!
Не могу, отвечает, ноги
не держат. И зырк на дверь.
Соседи видели: как-то
стучится к нему такая
красавица, что страшно
и вслед посмотреть.
Вошла – и до утра оттуда
смех, завыванье, повизгиванье.
Крыша прыгает как живая,
запах паленой шерсти
по всему кварталу – дышать
нечем! Гони, советую, в шею.
Только вздыхает: Вам бы
такую у изголовья…
Руки трясутся. Доски
взял да испортил.
Беседую с ученым другом о природе Инь-Ян
Содержательную беседу пустот –
белой и черной –
бестолку пытаюсь пересказать
ученому другу.
– Ты, Арно, или совсем свихнулся,
или нарочно голову мне морочишь.
В Тарту, помнишь? Не тому учили
в лучшие наши годы.
– Ах, Тарту! от ночных факельных шествий
до сих пор огоньки по всему телу!
до сих пор пахнут бензином руки,
догорает латинская песня в небе.
– А ты, Арно, как яблоко высох,
обезволосел, желтый, худой, как палка,
несешь околесину – противно слушать
серьезному человеку.
– Говоришь, лисьи хвосты у бумажных котов?
тухлые яйца катаются в брюхе дракона? –
съездил бы в Кадриорг, орехов
белкам ручным отвез бы…
– Мы, эстонцы, народ спокойный,
и ты, Арно, почти в Европе родился,
а разговариваешь, будто вырос
на Дальнем Востоке, среди бурятов.
– Мало нас. Ежели каждый
вообразит себя японцем, индусом,
негром или еще кем-то –
все окончательно обрусеем.
Молча слушаю – не перебиваю.
Сердце в каблук ботинка забилось,
черно от страха – разглагольствует предо мною
облезлая несытая лисица.
Книготорговец увещевает
Улица Харью, 1.
Хотя и по-русски пишу,
но в некотором роде
поэт не хуже других.
Поднимаюсь к начальству.
– Арно! – улыбается мне секретарша.
Новый халат надел и широкий пояс,
не пояс – целая панорама
горной страны: водопады, лесистые склоны,
рыбак на лодке, лиса у заброшенной фанзы.
Из-под левой подмышки выезжает войско,
справа за спину убегает
горстка разбойников. Утро. Горы в тумане.
– Арно, вы опоздали. Начальник
раз двенадцать выскакивал из кабинета:
– Царта не появлялось? Назначил
ему на десять – явится, как всегда,
к вечеру… Неуважение к старшим!
Хватит. Не буду ждать.
– И не дождался? – Что вы, конечно, ждет.
Дверь, обитую кожей,
приоткрываю – из полутьмы навстречу
грохочут боевые колесницы,
ржанье коней низкорослых,
топот единорога.
– Да имей вы паспорт со столичной пропиской –
за этакое пренебрежение к начальству
хорошо еще, если бы всыпали палок
десяток-другой по пяткам,
а то – камгу на шею и рабочим на стройку!
Знаете, что нравы у нас помягче.
Все-таки живем поближе к Европе.
Знаете – и в ус не дуете, спите,
когда другие спешат на службу.
Я например, – и солидней и старше,
а встаю с рассветом, иду в контору,
боюсь выйти из кабинета,
пока не стемнеет…
Кстати, ваша последняя книга
вызвала наверху недовольство.
Из Восточной столицы пишут:
Арно Царту указать на ошибки.
Подражает португальцам и голландцам,
древними образцами пренебрегает,
держится чересчур свободно.
Вызвать. Поговорить. Рассеять
вредные заблужденья,
и пускай о лисах больше не пишет –
не до чудес нынче: в городах голод,
народ худеет, становится неустойчив.
Начитаются стихов о нездешней жизни,
наслушаются небылиц о превращеньях – и неизвестно
чего захочется.
Если желудок пуст –
наполняется ум желаньями.
Арно Царту предписывается особо
задуматься над природой желаний.
Лучше, если в горах поселится,
половит форель, пустоту созерцая
мира, доступного чувствам.
Простимся, Арно! Встретимся ли снова? –
Чуть не плачет, рукавом глаза отирает –
вы человек талантливый – опустеет
казенное здание на улице Харью
без вашего пояса – дивной широты и красок.
1977
Последнее стихотворение
В горы сослали. Да какие в Эстонии горы?
Озеро. Станция Эльва. Живу за холмом.
Две гранитные маски у входа в одноэтажный дом –
Талию и Мельпомену оставили таллинские актеры
не в наследство, а сами у кирхи лежат,
ровные, тихие – руки вытянуты вдоль тела.
Как-то легко отошли. Утром. Когда висела
осенняя дымка над озером. Влажно-туманный взгляд
сопровождает мои прогулки в редком лесу.
На осиротелые лисьи норы
набредаю. Сегодня видел лису –
лежит, золотистая, на сосновых иглах.
Подхожу ближе – чучело. Отсылаю вечером в город
последнее стихотворение цикла.
1982
«Обводный канал». 1983, № 4. С. 85-90
Первое появление птицы Хуа
Закатал рукава Мичурин в юбке,
подоткнул подол, достает ножик сапожный –
скрещивает пишущую машинку
с мужественным шариковым стержнем,
птицу Хуа выводит.
В голубином небе колышутся лисьи хвосты.
Золотистая травка из-под земли полезла.
Воскресают мертвые,
рождаются нерожденные –
повсюду столпотворенье.
У входа в пушной магазин
белогрудая весенняя лисица
благодушно потявкивает на прохожих.
Ей почтительно отвечают,
кланяются.
Вчера ночью, взлетев на порфирную вазу,
в Чернильном парке заговорила
глубокими синими стихами
птица Хуа. Кто услышал –
сегодня проснулся бессмертным.
Второе появление птицы Хуа при церемониальном Обновлении Имени
Имя свое люблю
повторять, пока язык не одеревенеет
как доска печатная, на которой
вырезает умелый мастер
мои тетраграммы.
Из раннего А.Ц.
Друг посоветовал: ну-ка сходи в управу.
На дворе весна, пора и тебе, Арно,
подновить потускневшее имя –
разве не стыдно посреди обновленной природы
по-старому называться?
Из дому вышел с рассветом.
Проходя мимо Чернильного парка,
видел собственными глазами
птицу Хуа: сидела, набычась,
у пруда, на порфирной вазе.
Мутный глаз, подернутый пленкой,
смотрел как полуденная луна.
Звуки, похожие на тушеных зайцев,
из нее вылетали – ишь ты, охрипла,
всю ночь кричавши.
Я подумал о высоких моральных свойствах,
о Пяти Началах и Четырех Опорах,
о Пути чиновника, если он составляет
горестную докладную записку
с перечислением бед государства.
Только подумал – появляется некий старец,
окруженный синими облаками.
Среди бледных деревьев мелькает
черная, с верхом квадратным, шапка
о пяти хвостах золотистых.
– Никак ты, Арно, собрался писать прошенье,
чтобы новое имя тебе начальник присвоил?
Неужели хочешь двигаться в ногу
с нынешним испорченным веком,
древней стойкостью пренебрегая?
Собираюсь ответить – но язык во рту, как дощечка,
стучит о зубы, не ворочается, не гнется:
передо мною стоит Учитель,
сойдя со старинного портрета,
который висит в управе.
– Оставайся самим собою, Арно.
Друг друга сменяют весна и осень,
ты не птица Хуа, чтобы у ворот Казенных
оставлять гору сброшенных перьев,
ворох бумажной кожи,
– Там сегодня с утра закипит работа:
появятся новые распоряженья,
еще неведомые указы.
Чиновники по углам разбегутся,
как черные тараканы.
– Оставайся, не отвлекай их – сегодня
горячий день предстоит начальству.
Я, Мо-цзы, если уж так неймется,
самолично дарую новое имя:
отныне будешь Мо-цартом,
но переназываться не вздумай!
Третье появление птицы Хуа /на шелковом свитке/
Вместе играли в бу.
Голышом купались в одной канаве.
Шествует нынче под балдахином.
Четыре собаки сопровождают
его прогулки по Чернильному парку.
Были друзьями!
Пошел по художественной части
Одну только и научился
птицу Хуа рисовать – и то в одной лишь
позиции: на вазе порфирной
сидит враскоряку,
пурпурный клюв раскрывши.
Весь окружающий воздух
вобрала в себя – готовится крикнуть в рифму.
Кусты жасмина стоят бездыханны.
Замерли карликовые сосны.
В мертвой коралловой роще
Великое Ожиданье.
Сам Начальник уезда
облизал указательный палец,
когда перед ним развернули
этот шелковый свиток:
Вот настоящий мастер!
тайное понимает.
Бедный мой провинциальный городишко!
Теперь человеку со вкусом тонким
и на улицу не выйти – отовсюду:
из окна лавчонки, с крыши общественного туалета
птица Хуа готовится крикнуть,
пурпурный клюв раскрывши.
Все говорят: похожа до одуренья.
Ах, живую Хуа никто не видел!
Даже мой школьный приятель –
от меня услышал, непослушной кистью
ударил по натянутому шелку,
словно палкой по барабану.
Попросите его, пускай нарисует
хотя бы ничтожного человека –
сами увидите: заскрежещет зубами,
схватит обидчика за горло.
– Я-де служу великому искусству,
тайное делаю очевидным!
А что за тайна, если мало умеет?
Был у нас учитель сумасшедший,
все – учил он – явленные вещи
суть Небесные птицы. Художнику должно
якобы зримое пространство
чуткими исследовать ушами.
Только сойку да воробья изображая,
совершенства добьетесь.
Четвертое появление птицы Хуа /из-под снега/
Чернильный парк побелел.
Скрылись под белой тушью
памятники Су-Дун-по и Крылову.
На плечах генерала Ван Вэя
белые эполеты.
Вместо птицы Хуа –
холмистая шапка снега.
Двое в хинганских ушанках
по-военному вышагивают
около входа в парк.
Ходят, как по линейке,
туда и обратно. Безмолвна
живопись, но стихи рождает.
Облака разговорного пара
оборачиваются иероглифами.
Плывет над парком в пару крылатом
девиз нынешнего Правленья:
Мелиорация и Благоденствие.
Птица Хуа безмолвна, а все же рождает
высшие соображенья.
Тонкие государственные мысли
даже во сне, из-под шапки снежной,
побуждает к широкому взгляду на вещи.
Двое в хинганских ушанках
дуют в окоченевшие ладони,
приплясывают. Холодно.
Еще более жалобные пушки
1.
Облюбовал замечательное место
для ежевечерних медитаций:
сажусь верхом на старинную пушку,
что во дворике бывшего арсенала
превращена в мусорную урну.
Ствол уставился в серое небо.
Два колеса в человеческий рост.
Сажусь верхом и куда-нибудь еду,
где меня еще не бывало,
где человеком не пахло.
2.
Был на выставке. Видел картину:
дворик бывшего арсенала
полон бывшими пушками, из-под снега
смотрят виновато и печально
и не стреляют.
Ходил на концерт. Когда барабан ударил –
напала на меня икота.
Икаю и думаю: отчего бы это?
Наконец понял: отеческий дым канонады,
памятной по прежнему рожденью.