Андрей Дмитриев — №4

АНДРЕЙ ДМИТРИЕВ



***

Мышка звонит мышке
под землю, под слой суглинка –
пищит в трубку: слышишь, как
планета трещит на стыках,
и как осыпаются своды
наших с тобой галерей?
Смерть приходит не с опытом,
а с ветви омелы в костре.

Мышка ответствует мышке:
задымлены проходы,
будто снаружи промышленность
в печи закаляет хорду,
чтобы пространство нанизывать
и подавать к столу,
где с помощью механизмов вновь
его провернёт во рту.

По лугу проходит техника,
рыгая бензиновым факелом,
вгрызаясь в землистые тернии,
ломая будущее фиалок
ради масштабов и графиков.
Мышка звонит в ЖКХ,
но там говорят: всё на грани
того, что лопнет кишка.

Корчевали и, видимо, выкорчевали.
Впредь зола вперемешку с песком.
Мышки тихо сидят в электричке –
едут молча в вагоне пустом
сквозь в тисках расщеплённые атомы,
разом всплывшие вдруг со дна,
сквозь огнём опалённые кратеры
к некой фабуле нового дня…


***

Вот у этой травинки – имя, как цвет, Бирюза,
а у той вон былинки – имя, как сон, Морфей,
всё растительно шепчет о том, что сокрыто за
полноцветным пейзажем лугов и широких полей,
но ни свет ни заря встал сегодня седой косарь –
он железо привёл в состояние остроты
своих режущих функций. Взяв тяглую роль колеса
солнце катится в небе, пока торный путь не остыл.
От бедра до бедра полусферой идёт рука,
пахнет скошенной зеленью, выпаренной землёй.
Если встать за версту – лубяной силуэт старика
словно точка размытая к весям закончит письмо.

Бирюза полегала, а Морфей на косу налип.
Волчья ягода впрыснута в хвойную кровь лесов,
что к лугам подступили, скрывая кукушки хрип,
отвечать утомившейся всем, кто не носит часов.
В ёмком омуте символов есть и другой косарь –
неустанный, обёрнутый в кислород
и в иные материи, хоть визуально костляв,
тем на мысль наводя, что всё дело лишь в целости хорд.
Он идёт по земле, мира прах возвращая на круг,
не притупится сталь от работы такой ни в жизнь,
и сутулый старик, уронивший косу из рук,
угадал его в шорохе ветра у ближней межи.


***

Вон тот – с головою быка –
выстрелит, наверняка,
мне в правую руку,
определив по звуку
в ней хрустальную ветвь,
чтоб не смог написать ответ.
А тот – с глазами омара –
выберет для удара
берестяную ключицу,
во взводе стремясь отличиться,
как мастерский пулеукладчик,
а не только солдат удачи.

Тот – с ухмылкой бобра –
выстрелит в область бедра,
желая, быть может,
из кости выточить ложку
прилагающимся штыком
(не зря же слывёт шутником).
Этот – с бронёй на лице –
как пить дать, возьмёт на прицел
мою не прометееву печень,
себе всё равно обеспечив
статус орла
с правом пить из горла.

Ну а тот, что на свет – серафим,
лютых ядерных зим
переступивший порог,
как самый идейный стрелок
продырявит мне сердце,
демонстрируя высокоточный сервис
в дантовом этом аду,
веками имеющемся в виду.


***

Убежала бы бегония,
да не может убежать
от настигнувшего гомона,
что походит на пожар,
от секатора садовника,
приводящего листву
в состояние подобное
выбритых до блеска скул.

Голова на тонкой ниточке
словно маятник Фуко
повисает в зоне выдачи,
где пролито молоко,
и живые колебания
гонят в лужице волну,
только это и оставили
обречённому уму.

На бумаге – те же буковки,
но хрустят песком слова,
на зубах, где вслед за клюквою
прежде лопалась халва.
Ты беги, беги, бегония –
шли побеги в мир иной,
чтобы четырёхугольная
жизнь квадрат разъяла свой.


***

Из картофельных очистков
извлечённый корнеплод
в хаосе случайных чисел
рот пророчествам заткнёт.
Тьма забулькает в кастрюльке,
сядут домочадцы в круг,
чтобы слёзы лить над луком
(как же больно резать лук).

Стыть вангоговским наброском,
возвещая мир теней,
пить чернила из напёрстка
за сухой остаток дней –
вот и вся игра словами
на последнем языке,
что останется меж нами,
чтоб фиксировать пике.


***

Где точка невозврата?
Где этот поворот?
Где из руки медбрата
зажим упал на лёд?
Когда ржаное сердце
пошло на закусь тем,
кто, заглянув погреться,
вселиться захотел,
сводя по-царски скулы?
А, впрочем, всё равно
теперь уж, чем акулы
себе стелили дно.

Всё враз перевернулось,
ощерилось, рыча.
Погасли лица улиц.
Впредь – комендантский час,
день, месяц, год, а дальше
уже совсем темно.
Сломался карандашик,
рисуя теремок.
Февральская синичка
склевала чёрствый хлеб,
но веришь по привычке
в рождественский вертеп…


***

Добрый фюрер – любимец детей,
сдобных бабушек и собак –
помаши им перчаткой своей,
будто это условный знак.
Дитрих – та, что твоя Марлен –
сдует карточный домик на стол,
как и всё, что ещё в январе
мнилось ёлочным волшебством.

Кровь кондитеры слижут с ножа
и внесут на подносе торт
в зал, где стёкла от вида дрожат
отражённых медвежьих морд.
Будет вишенкой цианид,
с чьей химической формулой миф
эксгумации не подлежит –
потому до сих пор и жив.


***

Беляши рассыпались, беляши –
ты над ними вороном покружи,
ты над ними вороном попляши –
ах, мол, до чего хороши.
Да, но грязен асфальт и сыра земля,
на которые сыплет муку зима,
насылает белую муку зима.
Пирогами торговка раззява весьма –
под ногами рассыпала беляши.

Влипли в грязь, растоптались под каблуком.
Превратились в условно съедобный ком.
Встрепенулись бездомные псы за углом:
вот и радость собачья – подножный корм.
Суета сует, город властью колец
назначает маршруты, и, если влез,
ты покатишься прочь от таких вот пьес,
где и падший беляш всё равно кто-то съест –
то не физики только сухой закон.


***

В этом было что-то сверхреальное,
в этом было что-то сверхсекретное –
распускал бутон кровавым заревом
пламенный закат в обрывах севера,
но шипы таились в вязком сумраке,
так как имя розы враз приклеилось
к гиблому узлу тревожных судорог,
что скрутила нити в стебель мелоса.

К ночи ближе гуще метафизика,
и её маяк – звезда полярная –
длится долгим телефонным вызовом
над землёй, где храмы строит армия.
Вянущий бутон заката позднего
лепестками за края осыплется,
и замрёт душа далёким островом,
но не Кипром и отнюдь не Ибицей.

Таинство естествонаблюдателя –
это ловля рыбы в море воздуха,
где важней быть честным, чем внимательным,
к плеску в толщах, к окунёвым возгласам.
Вскрыл закат последние вместилища,
высвободил хрупкие сокровища,
отмирали лепестки, как крылышки,
но летел бутон к порогу полночи.


***

Я не знаю почему,
я не знаю для чего
кто-то дует на свечу
через левое плечо:
здесь и без того-то мрак,
здесь и без того-то жуть,
чтобы сокращать вот так
тьме до абсолюта путь.

А на титульном листе
кляксы – россыпь островов,
до которых плыл в ките
испытуемый Иов.
Будем жить и будем ждать,
грея зёрнышко в руке:
легче нету багажа,
но не выйдет налегке.

Синий профильный забор,
и за ним таится то,
что, вливаясь в разговор,
застывает, как бетон.
А в больничном декабре –
зябком, белом и глухом –
снятой наспех кожуре
лишь обдаться кипятком.

У врача – в руке свеча:
отражение дрожит
на стекле который час,
как осина у межи.
Я не знаю для чего,
я не знаю почему
за окошком так черно,
что не различишь и тьму.


***

Вот так подумаешь: зачем?
Действительно: зачем?
Вот так прикинешь: ну и что?
А, правда: ну и что?
Стена полна то кирпичей,
то слепоты ночей.
Вода по жёлобу течёт
и без «давай ещё!».

Возможность дерева ходить
(раз может не ходить)
живее делает леса.
Живите же, леса.
Мы тоже, тоже жить хотим,
но нынче – карантин,
иначе б – деревом плясать
от веры в чудеса.

Вот так подумаешь: куда?
Действительно: куда?
Вот так прикинешь: для кого?
А, правда: для кого?
Течёт по жёлобу вода,
но то – ни нет, ни да.
А если, скажем, молоко?
Не суть, всё под уклон.


***

Вагнера ему подавай, Вагнера.
А не хочешь ли просто лязга железной двери,
в стремлении к шелесту схожей с листом бумаги,
с той только разницей, что ей не уйти в отрыв
лишь силой пальцев. Эхо сырого подъезда
тянет за нить из тела на самый последний этаж
шарик ржаного сердца, не находящий места
в клетке из рёбер, к которой приставлен страж.

Музыка, во всём ощутима музыка –
в шорохе пыльных крыльев меж стёкол оконных рам
среди паутин, в гомоне птиц над мусорным
баком, в топоте ног клокочущей по утрам
улицы города… Грозный полёт валькирий
выжег пустоты воздуха, скопленного на крик
в лёгких, в момент, когда сумма усилий
стала подобием брошенных в чашу гирек.

Чёрный рояль или чёрный автомобиль.
Белые клавиши пересекают дорогу,
увлекая сквозь лужи и в них растворённую пыль
на сторону, где кажется долгим
новое ожидание. Вагнера ему подавай.
А не хочешь ли просто внезапного крупяного снега,
звучащего, встретившись с кожей, едва-едва,
но остро – особенно ударяясь о веко.