Лиза Хереш — Рецензия на книгу Л. Зубовой

ЛИЗА ХЕРЕШ

Рецензия на книгу Людмилы Зубовой «Грамматические вольности современной поэзии. 1950–2020» (М.: Новое литературное обозрение, 2021)

 

Книга Людмилы Зубовой «Грамматические вольности современной поэзии. 1950–2020» – мощный технический попутчик не только любителей стихов, но и всех филологических (философских, культурологических, etc) книг, затрагивающих изменения русской поэтической карты второй половины XX – начала XXI века. Вообще сосредоточение именно на грамматических, языковых аномалиях в гуманитарном поле в последние годы выступает и преподносится как некоторое контрдвижение, иное прочтение устоявшихся литературных репутаций или даже отдельных образов эпохи. Всего за год до «Грамматических вольностей современной поэзии» выходит «К русской речи. Идиоматика и семантика поэтического языка Осипа Мандельштама» – книга Павла Успенского и Вероники Файнберг, где уже во введении обозначается её главная цель – проблематизировать представление о Мандельштаме как поэте преимущественно цитатном, которое было сформировано в двадцатом столетии теоретиками интертекстуальности – Кириллом Тарановским и Омри Роненом. Не соглашаясь с «цитатностью», «темнотой» и «культурологичностью» Мандельштама в качестве единственных черт поэта, которые необходимо принимать во внимание для понимания его поэтики, Успенский и Файнберг предлагают рассмотреть иную сторону его текстов: «сложность Мандельштама заключается прежде всего не в цитатности, а в новаторском и головокружительном использовании языка, в умении соединять в поэтическом слове конвенциональные значения и уникальные семантические оттенки <…> Поэтому если что и предлагать взамен интертекстуальности, так это анализ языка и анализ смысла на лингвистической основе». Далее авторы классифицируют фразеологические сращения (идиомы, коллокации, поговорки), встречающиеся в текстах Мандельштама, и прослеживают семантические смещения, которые получаются в результате ненормированного использования устоявшихся сочетаний слов.

Похожим образом действует Зубова: в тринадцати главах книги, где двенадцать состоят из строгого именования и классификации случаев грамматических аномалий, а последняя целиком посвящена попытке лингвистического анализа «радикального грамматического эксперимента» в стихотворении Евгения Клюева, она подробно рассматривает всевозможные «грамматические вольности», появляющиеся в текстах самых разных авторов за последние семьдесят лет. В отличие от книги об идиоматике именно Мандельштама, тут рассматриваются тексты 242 (!) авторов с очень разными поэтическими биографиями, работающих в разных традициях, имеющих полярные взгляды на саму природу поэтического творчества. Это поэты разных географий, поколений, репутаций и профессий, что не даёт Зубовой делать выводы на материале поэтов одного круга или одной линии традиции.

Такое многообразие жизненного и, главное, поэтического материала задаёт методологические ограничения для того, кто берётся проанализировать такой массив текстов: несомненно, разные авторы работают с грамматикой по-разному, и одна и та же грамматическая аномалия будет производить разный эффект. Изучение языка у Михаила Ерёмина и Владимира Уфлянда отличается от сомнения в возможности языка передать искреннюю эмоцию, избавленную от штампов советского канцелярита, выраженного в текстах Всеволода Некрасова и Льва Кропивницкого; религиозная идиоматика будет распадаться по-разному в стихах Ольги Седаковой и Дмитрия Пригова.

Впрочем, и Зубова преследует иную цель. Она не заинтересована в контрпрочтении всех авторов, вошедших в книгу, но предлагает иную точку зрения на всю эпоху: период с 1950 до 2020 года, по Зубовой, заключается в «активизированной филологичности» поэзии; «исследование языка в ней не менее продуктивно, чем научное». Сравнение с лингвистическим подходом к языку неслучайно: оно объясняет расположение материала, научные названия подглавок и использование лингвистической терминологии. Попытка упорядочивания корпуса текстов с помощью вычленения отдельных грамматических аномалий приводит к тому, что самые разные поэты оказываются рядом – так, например, эффект социального просторечия (в связи с заменой окончаний -ей, -ий и заменой нулевого окончания на -ов, -ев) наблюдается и у Елены Шварц, и у Тима Собакина, и у Марины Матвеевой. Свидетельствует ли это о том, что все эти поэты по-одинаковому работают с языковым материалом? Вероятно, нет. Большой временной отрывок и широкий спектр поэтов скорее подводят читателя к тому, что за последние семьдесят лет в поэзии большую значимость приобрели не столько семантические, сколько лингвистические трансформации; в этом поле языкового эксперимента разнообразные смещения, замены и де-конструкции (дефразеологизации, десубстантивации) возможны и стилистически приемлемы. Это оказывается особенно интересным при всей гетерогенности содержания и развития различных ветвей литературных традиций (официальная и неподцензурная поэзия; Москва и Санкт-Петербург; литература «здесь» и литература «там»): Зубова реконструирует многообразие поэтической карты, строя поверх географических, цензурных и преемственных барьеров новые сходства и вариации. В отличие от интертекстуального метода, не позволяющего применить такой подход, здесь это оказывается возможным.

Нельзя не отметить параллелизм в всплеске интереса к языку и в филологии, и в поэзии ещё в начале XX века – неслучайно изучающий те самые фразеологические сращения Виноградов пользовался примерами из стихотворений Маяковского, формалист Юрий Тынянов писал о конструктивных принципах поэтики Хлебникова, а футурист Алексей Кручёных развивал собственную теорию поэтического сдвига уже в роли филолога, отыскивая смысловые и лексические смещения в поэзии канонизированного Пушкина. Языковой и идеологический взрыв авангарда отпечатался в научном взгляде на авангард. В чём тогда смысловое различие между языковыми экспериментами Хлебникова и Бородина, интересом к китайской культуре и письменности Брюсова и Натальи Азаровой?

Американская писательница Мэгги Нильсон в своей последней книге «Четыре песни о заботе и принуждении» отмечает некоторый «терапевтический» поворот в искусстве второй половины XX века. Там, где авангард ранил и шокировал зрителя, нападая на него и ломая художественные и языковые конвенции, теперь нужно накладывать бинты и пластыри, лечить и успокаивать, заботиться и быть максимально чуткими. Нильсон относится к этому скептически – художественное пространство не может быть таким стерильным и систематизированным, считает она, доказывая, как много художников постоянно не соглашаются (в том числе с помощью своих работ) с требованием быть чуткими, трепетными и уважительными. Я соглашусь с требованием Нильсон смотреть на процесс искусства более мультиперспективно: тем более, что книга Зубовой служит достойным подтверждением этому. Языковое смещение и успокаивает, напоминая колыбельную (у Марии Степановой), и дразнит, вызывая дискомфорт (у Владимира Кучерявкина); разложение фразеологизма может как свидетельствовать о неспособности языка охватить новую действительность, так и, напротив, порождать её. Ненормативная одушевлённость может, параллельно с достижениями новой антропологии, включать в себя всё больше существ, вещей и частиц, как в стихах Александра Левина «Мы – грибоеды», или ставить под вопрос существование свободной воли и агентности даже у людей, что демонстрируется в сборнике Владимира Гершензона «Из жизни животных».

Особенно перспективным в таком случае кажется дальнейшее осмысление этих вольностей в новых измерениях – психологических, философских или антропологических. Исследование, проведённое Зубовой, в результате может много сказать не только о грамматических вольностях поэзии, но о вольности и поэзии вообще, при этом создав устойчивую доказательную почву для дальнейших размышлений.