ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
КАКОЙ «СОЛДАТ» НАСТОЯЩИЙ?
В первом номере нашего журнала был опубликован фрагмент книги Г.А. Морева «Осип Мандельштам: фрагменты литературной биографии». В 3 номере мы эту книгу рецензировали. На наш взгляд, исследователь в целом верно интерпретировал ту информацию, которой располагаем мы о взглядах и настроениях поэта в 1930-е годы. Но, двигаясь дальше (в том числе по стопам М.Л. Гаспарова) в пересмотре мифов о Мандельштаме, Морев обратился к текстологии «Стихов о неизвестном солдате». Этому посвящена его статья « “Стихи о Сталине” и “ Стихи о неизвестном солдате”» («Новый мир», 2022, №5) И вот тут уже, признавая важность поставленных Моревым вопросов, мы вынуждены оспорить его выводы – во всяком случае, в той категоричной форме, в которой они высказаны.
Морев полагает, что тот текст «Стихов о неизвестном солдате», который публиковался и публикуется, является конструктом Н.Я. Мандельштам, не только удалившей часть текста, но и дописавшей заключительные строки («Ненадежном году, и столетия/окружают меня огнем») – с целью изменения идеологического содержания текста. Окончательным же (или «условно-окончательным» — работа над стихотворением впоследствии возобновилась и продолжалась до самого ареста поэта в 1938 году), Морев считает вариант самого позднего из датированных черновиков, сохранившегося в архиве С.Б. Чудакова, в котором есть такие строфы (исследователь считает их заключительными, хотя, кажется, машинопись не дает для этого категорических оснований):
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января — в девяносто одном
Ненадежном году — в то столетье,
От которого тёмно и днем.
Но окончилась та перекличка
И пропала, как весть без вестей,
И по выбору совести личной
По указу великих смертей.
Я — дичок испугавшийся света,
Становлюсь рядовым той страны,
У которой попросят совета
Все кто жить и воскреснуть должны.
И союза ее гражданином
Становлюсь на призыв и учет,
И вселенной ее семьянином
Всяк живущий меня назовет…
С точки зрения Морева, именно эти строки позволяют понять подлинный (отнюдь не апокалиптический и тем более не «антисоветский») смысл стихотворения и сам образ «неизвестного солдата».
Попытаемся разобраться.
То, что Н.Я. Мандельштам иногда очень творчески относилась к наследию своего мужа, «цензурировала» некоторые тексты (например, «Четвертую прозу») при публикации или давала им приемлемые для интеллигентного читателя позднесоветской эпохи толкования, – несомненно. Но несомненно и то, что многие несохранившиеся варианты она действительно держала в памяти и по памяти восстанавливала. Получить абсолютно «адекватного» Мандельштама, обогащенного устной памятью его вдовы, но очищенного от ее тенденциозной интерпретаторской работы, сейчас затруднительно. Это, кстати, не должно нас смущать. Абсолютизация «авторского замысла» — порождение XIX века с его наивно-буржуазным культом единственного для каждого текста художника-творца. Сейчас, через полвека после знаменитой статьи Барта, странно относиться к этому вопросу столь упрощенно. Бытование артефакта или текста в культуре имеет самостоятельный смысл. Трудно сказать, например, стоило ли разрушительно «реставрировать» прославленную картину Вермеера только потому, что свой знаменитый облик она обрела после смерти автора.
В любом случае, достоверных примеров умышленного уничтожения Надеждой Яковлевной рукописей и «дописывания» текста, кажется, нет. Тут можно лишь высказывать предположения. Если рукописей с предложенным ей вариантом текста не сохранилось, из этого не следует, что их не было. Презумпция невиновности действует и в этом случае. К тому же более чем сомнительно, что сильный и крайне небанальный финал («ненадежный год»!) мог сочинить человек, чуждый поэтическому творчеству и никак не проявивший соответствующих талантов.
С другой стороны, «красный» пафос «Стихов о неизвестном солдате» был вполне раскрыт еще Гаспаровым. Анализ черновиков подтверждает то, что и так содержится в тексте и что совершенно естественно вытекает из всего, что известно о взглядах и настроениях поэта в 1935-1937 годы, а в сущности еще и раньше.
Таким образом, мы приходим к следующей ситуации. Есть два текста, которые мы по умолчанию считаем принадлежащими Мандельштаму, коль скоро обратное не доказано. Мы не знаем, какой из них более поздний. Но более ранний вариант может представлять собой законченный на известном этапе текст, а более поздний – незавершенный набросок новой редакции. И вот тут мы должны обратиться к самим текстам и прочитать их с учетом мандельштамовской поэтики.
Если «Стихи о неизвестном солдате» посвящены грядущей искупительной битве, мировой революции, красному Рагнарёку, то строки из рудаковской редакции противоречат этому. В самом деле – «та перекличка» закончилась, «неизвестный солдат» становится «рядовым» советской державы и «семьянином вселенной». Битва из будущего перемещается в прошлое, искупление уже достигнуто. Но по всей логике стихотворения это не так. Очевидно, что за этими строками должны были последовать иные – и мы можем лишь предположить, какие.
С другой стороны, нет ничего более чуждого поэтике Мандельштама, чем «разъясняющий» и примиряющий финал. Напомним его слова из разговора с тем же Рудаковым: «Сказал реальное, перекрой более реальным, его — реальнейшим, потом сверхреальным. Каждый зародыш должен обрастать своим словарем, обзаводиться своим запасом, перекрывая одно движенье другим». Именно так написаны «Стихи о неизвестном солдате», и невозможно представить себе, что Мандельштам в некий момент захотел выйти из этого сложного клубка смыслов в мир сильных, но простых формул-утверждений, ничем их не «перекрывая».
Приведем некоторые примеры мандельштамовских финалов:
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле,
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого…
(«Нашедший подкову»)
Мы удивляемся лавчонке мясника,
Под сеткой синих мух уснувшему дитяти,
Ягненку на дворе, монаху на осляти,
Солдатам герцога, юродивым слегка
От винопития, чумы и чеснока, —
И свежей, как заря, удивлены утрате…
(«Ариост», редакция 1935)
Меж тобой и страной ледяная рождается связь —
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь.
Да не спросят тебя молодые, грядущие те,
Каково тебе там в пустоте, в чистоте, сироте…
(«Голубые глаза и горячая лобная кость…»)
Во всех этих случаях (а таких примеров можно привести еще очень много) последняя строка или две строки (мы специально выделяем их курсивом) как будто перечеркивают сказанное ранее, создавая дополнительный смысловой объем. В этом смысле слова «…и столетия/ окружают меня огнем» вполне логичны. В соответствии с природой своей поэтики Мандельштам в самый последний момент меняет ракурс: индивид, добровольно растворившийся в рядах современников, слившийся с «гурьбой и гуртом», вновь оказывается в фокусе.
Не говоря уж о том, что сам образ огненного окружения содержит множество культурных отсылок, в том числе весьма неожиданных и до сих пор нерасшифрованных. Можно, например, вспомнить о книге Сологуба «Пламенный круг» – одной из важнейших для молодого Мандельштама. Как указывает Л. Силард, этот образ вообще является сквозным для русского символизма, в частности, регулярно присутствует у Блока. Но очевидно, что с гораздо меньшей вероятностью этот образ мог всплыть в сознании Н.Я. Мандельштам – человека иного поколения и культурного генезиса.
Вполне возможно, однако, что найденный финал затем показался поэту недостаточным, и он решил развивать текст по-другому. Но очевидно, что синтез между растворением в толпе и самостью не может быть благополучным, – тем более, что главная битва еще впереди. Строки из рудаковской редакции должны бы по логике текста и поэтики Мандельштама заканчиваться некой внезапной антитезой. Но ее нет.
Вывод: вариант, основанный на свидетельстве Н.Я.Мандельштам, завершен, и завершен очень по-мандельштамовски. Вариант из рудаковского архива – незавершенный набросок, хотя, возможно, более поздний (а возможно, и нет).
Это не значит, что рудаковский вариант бесполезен в интерпретации стихотворения. Он позволяет четче осознать ходы мышления автора, избавиться от иллюзий, касающихся социального смысла «Стихов о неизвестном солдате», увидеть новые параллели со «Стихами о Сталине» (тут ход мыслей Морева кажется интересным), наконец, правильно понять сам образ «неизвестного солдата». Но объявлять рудаковский вариант окончательным и основным, а знаменитый и так много давший всходов в русской поэзии текст – фальсифицированным, оснований, как нам кажется, нет. По крайней мере – пока.